«Разве у вас есть ощущение, что мы страдаем от переизбытка интеллигентных политиков?»
Юстус Франц о Караяне, Бернстайне и международных фестивалях
В Ярославле завершился XIV Международный фестиваль Юрия Башмета. В его программе был показан музыкально-драматический спектакль Павла Сафонова «Волшебная флейта. Путешествие». Фрагменты оперы Моцарта и мистическую историю взаимоотношений композитора и его последнего заказчика вместе с солистами Молодежной оперной программы Большого театра исполняли актеры Надежда Лумпова и Владимир Стеклов. В качестве дирижера и пианиста выступил 78-летний немецкий маэстро Юстус Франц, перед выступлением ответивший на вопросы Алексея Мокроусова.
— Почему Ярославль, почему Моцарт?
— Это вопрос скорее к организаторам фестиваля или к самому Башмету. Мне предложили дирижировать Моцартом, и мое решение сводилось лишь к тому, готов ли я и сейчас ехать в Россию или нет.
— Это была ваша инициатива — сыграть в финале спектакля, построенного вокруг оперной партитуры, анданте из 21-го концерта Моцарта для фортепиано с оркестром?
— Так уже было нами сыграно в феврале в Москве. Думаю, что это правильный финал.
— Вы из тех редких, если не уникальных пианистов, которые играли и с Караяном, и с Бернстайном…
— Да, обычно все четко делились на тех, кто играет только с Караяном или только с Бернстайном, но мне удавалось работать с обоими.
— Они такие разные, даже по общественному темпераменту. Можно ли сказать, что Бернстайн был политически думающим дирижером?
— Политически думающим?.. Может быть. Но, мне кажется, он думал как человек, он видел мир так, как его чувствовал. А у Караяна иначе, он воспринимал мир как космологическое событие, потому так хорошо дирижировал Брукнером, потому что Брукнер течет, и он показывает это космологическое изнеможение, восходящее еще к Гераклиту с его афоризмом о том, что все течет независимо от человека. Бернстайн тоже восхищался Брукнером, но вряд ли был великим брукнеровским дирижером. Но он был, конечно, фантастическим исполнителем Малера, потому что Малер тоже видел мир именно так, как его чувствовал.
Репетиции с Караяном были адом, но сами концерты волшебны. А с Бернстайном репетиции были раем, но вечером на концерте все могло прозвучать совершенно иначе, и было непонятно, зачем нужны репетиции, если трактовка может непредсказуемо измениться. Однажды, когда мы исполняли с ним и Венским филармоническим оркестром концерт Шумана и он неожиданно замедлил темпы, я ему сказал после, что мог бы его просто убить из-за неожиданного изменения концепции, ведь это сложно — играть Шумана.
— Бернстайн выступал на организованном вами фестивале в Шлезвиг-Гольштейне, в этом тоже проявлялся его общественный темперамент?
— Не думаю, что в этом сказывалось проявление его общественной позиции. Скорее мы с ним просто были дружны и ему нравилось в Шлезвиг-Гольштейне. И он всегда ощущал большую ответственность за молодое поколение.
— Хотелось ли ему участвовать и в послевоенной музыкальной жизни Германии, не только Австрии, где он так много играл с Венским филармоническим оркестром?
— Ему хотелось чаще выступать с Берлинскими филармониками, но это было трудно сделать как раз из-за позиции Караяна (у Герберта фон Караяна был контракт на пожизненное руководство Берлинским филармоническим оркестром.— “Ъ”).
— Вы много времени посвятили ведению телепрограмм о классической музыке. Остаются ли они важными сегодня для пропаганды классики или нужны иные пути?
— Моей целью не было, чтобы каждый человек на улице знал бы все искусство, это невозможно, но чтобы хотя бы сто важнейших произведений — сто картин, сто книг, сто музыкальных произведений… Демократия — это когда у всех равные шансы на образование, знание дает возможность решать, что нравится именно тебе, ведь если не знаешь, из чего можно выбирать, сделать выбор невозможно. А сегодня — да, в кризисе и культура, и образование. Немецкую школу я нахожу просто катастрофической. Мой младший сын учится в Англии, потому что в Германии в школах постоянно что-то абсолютизируется — сейчас, например, вопросы пола.
— В 32 года вы познакомились с Линой Прокофьевой, вдовой Сергея Прокофьева…
— В 30 лет! Мы приехали в Москву на гастроли с Берлинским симфоническим оркестром. Знакомство было запоминающимся. Случился ливень, огромные лужи всюду, у нее тоненькие туфельки, мне пришлось ее переносить на руках. В результате радикально пострадала только моя обувь, зато ее была в порядке.
— Она предложила написать вам книгу о Прокофьеве, но вы отказались. Почему?
— Есть две причины, ответил я тогда. Во-первых, у меня нет никакого опыта в писании текстов. Во-вторых, с молодости мы гораздо больше играли немецкую музыку, чем Чайковского или Рахманинова. Причина крылась в предпочтениях моей учительницы в Гамбурге Элизе Хансен, румынки по происхождению. Она же учила и Кристофа Эшенбаха и очень дружила с Дину Липатти, Кларой Хаскил и Серджиу Челибидаке.
— Насколько вообще русская музыка была популярна после войны?
— В Восточной Германии — очень, ее исполняли всюду. В ГДР были и свои отличные композиторы, лучше, чем в ФРГ, сегодня они во многом забыты.
— Сейчас возобновились споры о «спонсорской чистоте», их ведут даже некоторые постановщики нынешнего Зальцбургского фестиваля.
— Если после этих споров у нас станет меньше культуры, будет только хуже. Менеджерам в Зальцбурге нужны деньги на постановки. Кому оплачивать счета? Во время интендантства в Шлезвиг-Гольштейне я одним из первых начал интенсивно работать с многочисленными спонсорами, но никогда — за счет самой культуры.
— Но вы руководили и другими музыкальными фестивалями…
— Среди них был и «коммунистический», в Дубровнике, его открывал Иосип Броз Тито.
— Общались с ним?
— Практически нет.
— Сказалось ли на вашей исполнительской карьере количество времени, отданного музыкальному менеджменту? Порождает ли такое совмещение трудности в профессиональной судьбе?
— Такие трудности есть всегда. Но в Шлезвиг-Гольштейне я провел детство как беженец — нас переселили с польских территорий. Несмотря на все трудности, я провел там счастливые годы. Мне хотелось выразить свою благодарность этой земле и этим людям, дав им то, чего у них нет,— фестиваль. Надеюсь, благодаря другим фестивалям тоже удалось сделать немало хорошего.
— Сегодня вслед за экономическими санкциями наступает и пора культурных.
— И насколько же надо быть глупым, чтобы перейти к ним. Если есть проблемы, надо разговаривать друг с другом и слушать другого, а не показывать друг на друга пальцами, тем более в ситуации, если воспользоваться карточной аналогией, когда ни у кого нет хороших карт.
— Но отказы от гастролей в России стали массовыми, исключения единичны.
— Я думаю об этом иначе: сегодня или никогда. Недавно я говорил об этом в одном интервью, которое озаглавили «Я бы дал возможность дирижировать Гергиеву» — речь об оркестре «Филармония наций», где вместе играют представители разных национальностей. Знали бы вы, что мне пришлось выслушать, когда стало известно о моей нынешней поездке в Россию: как ты можешь?!
— И что вы отвечали?
— Что именно сейчас это и надо делать, чтобы показать, что у нас есть общее, чтобы вместе делать музыку, вместе искать гармонию, это решающая вещь, которую мы еще можем сделать.
— Однажды вы сказали, что если бы не были музыкантом, то стали бы политиком. Почему?
— Я изучал не политологию, но философию, был учеником Карла фон Вайцзеккера. Мой отец не пережил Третий рейх; моя история подводила к тому, чтобы попытаться сделать мир лучше. Но сейчас он не делается лучше.
Я не идеализирую политиков. Разве сегодня у вас есть ощущение, что мы страдаем от переизбытка интеллигентных, этически и морально подкованных политиков?
— Вы же дружили с некоторыми политиками, например с бундесканцлером Гельмутом Шмидтом, даже играли вместе с ним на фортепиано?
— Мы были добрыми друзьями. Он был порядочен, сегодня таких уже почти нет. Это был надежный и честный человек, человек мечты. Он никому не затыкал рта. В чем-то он заменил мне отца.