Со страшной женской силой
Чем Безумная Грета Брейгеля напугала ад
В 1563 году Питер Брейгель Старший остепенился: женился, перебрался под нажимом властной тещи-художницы в столичный Брюссель, постепенно замкнул на себя тамошний круг влиятельных заказчиков и патронов. В оставшиеся ему шесть лет жизни он, собственно, станет Брейгелем Мужицким — автором «Времен года», «Крестьянской свадьбы», «Страны лентяев». Но это потом, а пока в том же самом 1563-м — напоследок, так сказать,— он пишет «Безумную Грету», одно из самых диких произведений и фламандского XVI века, и всей мировой живописи.
«Преисподняя расширилась и без меры раскрыла пасть свою,— безрадостно констатировал библейский Исайя,— и сойдет туда слава их и богатство их, и шум их и все, что веселит их». Пасть преисподней, жерло ада, оформленное как страхолюдная харя с зубастыми челюстями,— это такой мотив, который и в XVI веке был уже довольно старым; все к нему как-то притерпелись, так, разве что детей пугать в воспитательных целях. Но Брейгель в «Безумной Грете» умело превращает и эту пасть преисподней из назидания, почти уютного, в кошмар. Вроде как вырастающая из утеса голова монстра, причем монстра человекообразного, но несуразно огромного, кожа которого бугрится жабьими волдырями. А потом, глядь, и рожа становится каменной башней. А башня — несуразным колпаком. А колпак — кривящимся в сернистом красно-дымном воздухе голым хвостом. Крысиным? Рептильным? И нет, это не все, потому что на кончике хвоста висит елочным шариком стеклянный фонарь-сфера, в который набиты скорчившиеся эмбрионами голые тела. А из фонаря торчит прутик, а на нем горит еще один ослепительно бессмысленный в этой обстановке фонарик — так из одного неприятного сна проваливаешься в другой, чувствуя, что конца им не будет.
В аду «Безумной Греты» чудовищно, во-первых, именно это сновидческое напластование: один искривленный кусок реальности, и сам-то по себе неприятно смущающий, наползает на другой против любой «дневной» логики и против всякого ожидания. Здесь и планы, и масштабы тоже перемешаны на абсолютно блажной лад, как перемешаны образность и привычные иконографические регистры. Скажем, в средней части далеко-далеко, почти на горизонте, там, где виднеется кусочек водной глади, сонмы еле заметных фигурок сгруппированы во что-то напоминающее топосы дантовского Ада. Исследователи даже нашли отсылки к конкретным эпизодам «Божественной комедии», распознав в этих нагих козявочках новоприбывших пассажиров Харона, скупцов, расточителей, обжор и гневливых. Но жуть в том, что в контексте картины, каким его воспринимаешь сразу же, и Дантовы грешники кажутся маленьким моментом почти светлой упорядоченности.
Потому что таково уж разбросанное по передним планам население этой преисподней. Рассмотрев три, пять, восемь гадин, безотчетно думаешь, что еще более отталкивающего сочетания птичьих-рыбьих-лягушачьих-яйцевидных-антропоморфных черт уже просто нельзя придумать,— но нет, вот, пожалуйста. И тут же мачты со снастями, которые зачем-то вырастают не из кораблей, а из земли или из башни, и тут же толпа женщин в чепцах, которая зачем-то валтузит кого-то на мосту; налицо какая-то война, но война немыслимая, бредовая, где ничего возвышенного нет и не может быть.
Нет спору, написанный годом ранее брейгелевский «Триумф смерти» невыносимо ужасен — но там все-таки есть нечто на свой лад успокоительное в исходной предсказуемости посыла: ну, Сим молитву деет, Хам пшеницу сеет, Смерть всем владеет. «Падение мятежных ангелов» (опять-таки 1562) — тоже образчик несусветного босхианства, тоже на инфернальные темы, но там как-то, что называется, по условиям задачи очевидно, что древнего змия со всем его воинством худенькие ангелы побивают и когда-нибудь непременно побьют насовсем. «Безумная Грета» кажется совершенно беспросветным завершением этой череды именно потому, что вот в ней-то нет никакой явной точки опоры.
Центральная фигура на переднем плане — очумевшая старуха, нацепившая кое-как кирасу, вооружившаяся мечом и пытающаяся удержать наворованное откуда-то добро: это и есть та самая Безумная Грета, которую принимают обычно за аллегорию, натурально, Безумия. Чуть правее сидит на доме тощий исполин, на голове которого — эмблематический Корабль дураков: это, как считается, Глупость. Не Люцифер, не страшный Жнец, не архангел Михаил, а такие персонажи, от которых совершенно точно нельзя ждать, что они придадут разворачивающимся событиям осмысленность. Но достаточно это осознать — и все переворачивается с ног на голову.
Дело в том, что в аду «Безумной Греты» нет самой страшной и самой адской вещи: безнадежности. Нет ровно потому, что на самом деле происходящее в этой преисподней, да, вовсе не премудро — но смешно.
Картина настаивает на этом все более решительно по мере того, как у зрителя проходит оторопь. Это не губительная сила обрушивается на род людской — сам род человеческий приходит накостылять своему Врагу по первое число. Это не воинство небесное водворяет космический порядок — толпа деловитых домохозяек, не снимая фартуков и вооружась черт-те чем, является вослед Безумной Грете во владения князя тьмы. Причем является с самыми прагматичными целями: чтобы поживиться если не золотом-серебром, то кухонной утварью или оружием, чего добру пропадать, авось в хозяйстве пригодится.
Это, положим, тоже вроде бы причудливо, откуда в селениях проклятых душ могло взяться земное богатство? Но образность «Безумной Греты» — прежде всего образность народных пословиц и присказок. Брейгель в ней чувствовал себя как рыба в воде, интуиции ему явно хватало на то, чтобы во всей этой мужицкой мудрости ненароком расчувствовать совсем уж архетипический материк. Мертвые сходят в землю. Из земли родится пища. В земле водится золото. Живое становится нечистотами, нечистоты становятся жирной землей, земля, в которой умирает зерно, дает богатый урожай. Смутные культурные ассоциации между богатством, обителью мертвых и анально-фекальной тематикой ведь не Фрейд придумал. Вот Брейгель с положенной карнавальной прямотой и обыгрывает эти ассоциации в хвост и в гриву. У него и монстрики норовят показать зрителю уста, которыми Тиль Уленшпигель не говорил по-фламандски, и серебряные монеты сыплются на войско кухарок не откуда-нибудь, а из сюрреалистической дыры в голой заднице Глупости.
Можно обличать человеческую глупость, как Эразм Роттердамский, изысканными латинскими периодами,— а можно вот так. Помимо собственно дурости и сумасшествия, в «Безумной Грете» некоторые видят также обличительную аллегорию не то гнева, не то алчности, что тоже логично: сама абсурдность людского насилия тут прописана куда как грандиозно.
Есть, правда, один нюанс, который навлекает на голову Брейгеля громы и молнии со стороны теперешнего феминистического искусствознания. Дело в том, что в пресловутых пословицах и присказках, которые растворены в образах «Безумной Греты», очевидно, было полным-полно бытового женоненавистничества. Принято считать, например, что одна из релевантных присказок звучала так: «Одна женщина — шум, две — докука, три — базар, четыре — свара, пять — банда, а против шести и дьяволу не выстоять». Да и само словосочетание «безумная Грета» было устоявшимся обозначением бой-бабы, с которой лучше не связываться. Итого получается махровый патриархальный пасквиль на тему гендерных ролей — и чуть ли не месть настырной теще, которая заставила художника бросить холостяцкую антверпенскую жизнь ради Брюсселя.
Но все сложнее. Ладно теща, но европейский XVI век — столетие женщин-правительниц. В Англии — Мария Тюдор и Елизавета I. Во Франции — Екатерина Медичи, верховодившая в королевстве за спиной трех своих сыновей, Франциска II, Карла IX и Генриха III. В Шотландии — Мария Стюарт (и ее мать Мария де Гиз, некоторое время правившая от ее имени). Брейгелева Фландрия 1560-х годов — все еще часть единых Нидерландов, от которых еще не откололись голландские провинции; это владение коронованных мужчин — испанских Габсбургов. Но наместниками-штатгальтерами Нидерландов, теми, кто на самом деле правил этими землями, опять-таки оказывались именно женщины из габсбургского семейства — Маргарита Австрийская (1507–1530), Мария Австрийская (1531–1555), Маргарита Пармская (1559–1567). Налицо сразу две Маргариты, и одна из них правит в год создания «Безумной Греты» — а между тем имя Грета, понятное дело, не что иное, как производное от имени Маргарита.
А ну как здесь протест против власти как таковой — алчной, хищной, глупой, бесчеловечной,— только замаскированный под возможную мизогинию? В конце концов, совсем недавно, в 1558-м, буйный шотландский вития Джон Нокс написал свой «Первый трубный глас против чудовищного правления женщин»: как бы богословское рассуждение о том, что негоже бабе царствовать, но на самом деле памфлет, целивший лично в Марию Тюдор и ее религиозную политику.
Нокс, впрочем, был кальвинист, а Брейгель — католик, которому странно было бы сетовать на правление женщин как принцип. Пусть вольнодумец, но по крайней мере твердо знавший, что образы иных боевитых женщин могут вместо фобии нормативно вызывать и почтение, причем уж такое, какое условной Маргарите Пармской и присниться не могло. Юдифь, обезглавившая Олоферна; Иаиль, вдолбившая колышек в висок ханаанского военачальника Сисары; скифская царица Томирис, победившая Кира Великого (и положившая его отрезанную голову в бурдюк с кровью — мол, хотел крови, так напейся),— все это были для традиционного католического сознания досточтимые прообразы Богоматери, Жены, облеченной в солнце, которая изничтожила адского дракона.
Конечно, это тоже из разряда пословиц и присказок, но все-таки и в раблезианском походе Безумной Греты с ее товарками есть своя, что называется, поэтическая справедливость. Действовали они не в провиденциальных видах и заведомо не от большого ума — но в результате мерзкому, абсурдному и мнимо всесильному царству мрака от них крепко досталось. Уже хорошо.
Подписывайтесь на канал Weekend в Telegram