Петербургский мифограф
Умер Аркадий Ипполитов
Не стало одного из самых известных современных русских искусствоведов Аркадия Ипполитова — многолетнего сотрудника Эрмитажа, эссеиста, писателя, публициста, влиятельного интеллектуала, выставочного куратора с мировым именем. Он скончался в своей квартире в Санкт-Петербурге на 66-м году жизни. С коллегой и «последним петербургским денди» прощается обозреватель “Ъ” Кира Долинина.
Начинать некролог с личных воспоминаний — не самый приличный прием. Но в случае с Аркадием Ипполитовым личная встреча (будь то с его текстами, выставками или им самим) почти всегда — сильнейшее впечатление. Это стало понятно хотя бы по первым откликам на его смерть в соцсетях: как он сам вспоминал об острейшем переживании при знакомстве с книгами Пруста, «Петербургом» Андрея Белого или фильмами Гринуэя, так его знакомые / читатели / поклонники / приятели вспоминают сейчас о встрече с ним. «Он читал нам лекции, ему было скучно с нами, но как же прекрасно он скучал…»; «красивый Ипполитов, которому было чуть за сорок, читал плохо, отвлекался и завораживал. Он говорил очень медленно, а я не успевал за ним записывать. Иногда было нечего, но во всем существе ощущались не вполне понятные перемены. Такой феномен насыщенной интонации»; «была Олимпиада 1980-го, и я спешила к туристам, за кофе мы так серьезно заговорились об искусстве, что вдохновенный Аркаша, выходя из дома и продолжая беседу, остался в тапочках. Мы заметили это, лишь дойдя до канала Грибоедова, и очень развеселились»…
Мое первое впечатление того же рода: мне было 17 лет, когда я увидела высокого тонкого молодого человека, который поднимался по Театральной лестнице Эрмитажа, накинув шубу на одно плечо, она была длинной, рыжей и струилась по ступенькам, как королевская мантия.
Это воспоминание — даже не о его немыслимой красоте, совершенно бесспорной тогда, а о телесной и внешней свободе, умении подчинять себе пространство и время. Таким он и оставался до самого конца.
Сегодня при вчитывании в его биографию кажется, что все в ней имело какой-то значимый смысл. Так всегда и бывает, когда уходят крупные фигуры. В биографии Аркадия Ипполитова есть несколько важнейших точек: ленинградский мальчик из коммуналки ходил в искусствоведческий кружок в Эрмитаже, где ему повезло с руководителем, прекрасным специалистом Еленой Вагановой — потом он станет ее любимым студентом.
Провалив вступительный экзамен в университет, он попадает в армию, где «дневальным в штабе прятался на потайной лестнице и предавался восторгу» чтения «Под сенью девушек в цвету».
Дело, конечно, не столько в Прусте, сколько в двух годах, после которых он все-таки оказывается на истфаке ЛГУ, более старшим и куда более начитанным, чем другие студенты. В 1978 году (на 45 будущих лет) он приходит в Эрмитаж, единственное место работы, которое тогда для него имело смысл. Но до того, как стать «научным сотрудником» и быть допущенным до «вещей», по законам эрмитажной иерархии нужно было «побегать» (хранителем итальянской гравюры он стал только в 1987-м). Ему повезло — десять лет он проработал в научной библиотеке музея. Место, прямо скажем, по той же иерархии не самое престижное, вот только для Аркадия это оказался Клондайк: никто из вечно сменявших друг друга лаборантов библиотеки не прочел в ней столько, сколько он. Невероятная эрудиция и начитанность, которой восхищались все работавшие с ним, были плодом этих лет. И еще одного поражавшего его учителей качества, сформулированного Вагановой: «дара художественного видения», в который входила не только уникальная память на визуальные образы, Божье благословение для искусствоведа, но и талант сопрягать вещи настолько неочевидные, что это сопряжение казалось сначала чистой бравадой, если не провокацией.
Эрмитажная жизнь не была для него безоблачным счастьем: дрязги, сплетни, зависть, попытки подсидеть, а то и уволить, но главное — несоразмерность его таланта и знаний привычной усредненности возможностей большинства коллег.
Будучи уже в 1990-х одним из самых заметных питерских кураторов, умевшим с невозможным изяществом соединить современное и классическое искусство, в «своем» музее он получил право на выставку только в 1998-м.
Самый блистательный его период пришелся на 2000-е, когда он стал эрмитажным координатором в российско-американском музейном проекте «Эрмитаж-Гуггенхайм». Его выставку «Роберт Мэпплторп и классическая традиция: фотографии и гравюры маньеризма» (2004–2005) до сих пор приводят в пример студентам по обе стороны Атлантики.
С «Эрмитажа-Гуггенхайма» началось его сотрудничество с Зельфирой Трегуловой, которая, в отличие от Михаила Пиотровского, давала Ипполитову делать самые невероятные проекты: «Палладио в России. От барокко до модернизма» (Венеция, 2014, и Москва, 2015); «Шедевры Пинакотеки Ватикана» (Москва, 2016), ответный «Русский путь. От Дионисия до Малевича» (Ватикан, 2018) и др. Ее вера в него была абсолютной: «С Аркадием можно было работать только по принципу: либо ты отдаешь ему все и веришь, что лучше его никто не сделает, либо не делаешь вообще». Будущей весной в Нижнем Новгороде должна была открыться еще одна их совместная выставка — «Русская ярмарка». К великому сожалению, Ипполитов успел сделать к ней только отбор произведений (что, правда, в его случае уже само по себе есть авторское высказывание).
Выставки Ипполитова вошли в историю, тут нет сомнений. Однако это искусство слишком временное. Наследие, оставленное им,— прежде всего книги.
В какой момент музейный куратор, автор каталогов и эссе, публиковавшихся “Ъ”, «Русским телеграфом», «Снобом», «Русским пионером» и пр., стал писателем — точно и не скажешь. Гораздо важнее, что в какой-то момент он сам себя стал таковым чувствовать и представлять.
В логоцентричной России назвать себя писателем — это как самому себе орден повесить. Но Ипполитов этот орден заработал: около 30 книг, не считая каталогов, почти каждая из которых вызывала интерес, шум, споры, иногда скандалы, иногда премии. Сначала казалось, что это прежде всего искусствоведение.
Однако он сам сформулировал жестко: «Моя книга не архивная, а кабинетно-литературная».
Его заваливали указаниями на фактологические ошибки и неточности, но сам себе он назначил иной жанр: даже в книге о его самом любимом художнике Якопо Понтормо (2016) текст как таковой, литература, главенствовал над историческим комментарием и искусствоведческим анализом. Это был его выбор.
Тексты Ипполитова завораживают одних и раздражают других. И то и то — большие чувства. Тексты эти многословны, с труднейшими разворотами и словесными фигурами, со скачками по эпохам и странам, скорость перехода в которых мало кому доступна, с пронзительными вдруг личными пассажами, с выходами в философию и чуть ли не метафизику. Сегодня ретроспективно видны два главных героя этой прозы: сам автор и его город. И этот город не Рим, как кажется любителям околокнижных скандалов, а Петербург. С ним Аркадий Ипполитов жил в одном ритме, его парадную и дворовую части он видел каждый день, когда шел из своей квартиры в начале Невского проспекта на службу в эрмитажный кабинет с видом на Неву. С этим городом он пережил взлет уличной и телесной свободы конца 1980–1990-х, с ним он последние годы переживал умирание своего мира. Когда стало известно о смерти Ипполитова, один из коллег процитировал кусок из его эссе 2013 года: «Как-то, глядя в ноябрьское небо, в гравюрной серости схожее с небом в Melencolia I (имеется в виду знаменитая гравюра Альбрехта Дюрера "Меланхолия".— “Ъ”), я с устрашающе отчетливой ясностью понял, что в ноябре я умру. Будет обычный ноябрьский день, холодный и ясный, с низким, медленно, но отчетливо катящимся по холоду синевы шаром, и все будет, как всегда. Где-то будут пить чай, где-то — греметь взрывы, где-то будет невероятно холодно, а где-то — стоять невыносимая жара; кто-то покончит с собой, а кто-то родится, где-то объявится невиданный доселе вирус, быстро распространяющийся, поражающий виновных и невинных гнойными язвами, а где-то найдут вакцину против него. Меня же в этом не будет, я умру, я это отчетливо понял». Он оказался так трагически прав, а мы тогда не поняли: могли бы эти десять лет говорить ему важные слова чаще и честнее.