«Мы имеем дело с советским конструктом "народного"»

Светлана Адоньева о праздниках и ритуалах, создающих народ

Слово «народ» приходит в отечественную культуру с ранним русским романтизмом, а в сталинское время его место занимает «советский народ». О том, как один конструкт сменился другим, какое они имеют отношение к русскому крестьянству и что мы на самом деле делаем, когда празднуем свадьбу по советскому образцу, Константину Шавловскому рассказала фольклорист, доктор филологических наук и директор АНО «Пропповский центр: гуманитарные исследования в области традиционной культуры» Светлана Адоньева.

Светлана Адоньева

Фото: из личного архива Светланы Адоньевой

Что мы имеем в виду, когда говорим о «народе»? На перекрестке каких теорий и мифов находится этот термин?

Используя это слово, мы оказываемся в ловушке. Одно из названий нашего исследовательского проекта, который изучает российскую повседневность, представленную в коллективных символических практиках,— «Прагмема». Это слово, насколько я знаю, было введено в оборот Мерабом Мамардашвили, но он его употреблял в философском понимании: «работа с сознанием есть прагмема». Но есть лингвистическое определение: прагмемы — слова с встроенной оценкой. Вот, например, договор мы можем назвать соглашением, а можем — сговором. И слово «народ» — такое же. В нем тоже заключена оценка.

Почему так получилось?

Чтобы в этом разобраться, нам придется осуществить экскурс в историю этого словоупотребления, потому что тут скрывается трюк. Глубже, чем в XVIII век, мы не пойдем, но в конце XVIII века и весь XIX век «народ» — это однозначно крестьянство, сословие, занимающее определенное положение в обществе в отношении прав и обязанностей. К концу XVIII века были благородные сословия и «черные», или податные сословия. Податные сословия — это те, кто платит налоги деньгами и повинностями, к ним относились крестьяне, ремесленники, мещане, жители города, но неблагородные, и купечество. И были благородные сословия — дворяне и священство. И с точки зрения благородных, все остальные — это и был народ. Эти группы не перемешивались. И способ видения другой группы определялся очень малочисленным количеством посредников. Посредники — это, условно говоря, Арина Родионовна, то есть няньки, кормилицы, прислуга. Их немного, они крестьяне, но как бы и не совсем крестьяне, потому что они живут в господских усадьбах и знают другой быт. По большому счету то, что пишут о народе писатели в XVIII–XIX веках,— это взгляд издалека, как если бы мы смотрели из окна поезда на людей, проезжая через чужую нам страну. Мир крестьянский и мир «благородных» — разные миры. Слово «народ» в XIX веке — это прагмема, которая появляется, чтобы сконструировать национальное.

То есть мы говорим о романтической традиции?

Да, это начало русского романтизма, нужно было сконструировать воображаемую национальную идентичность, Гердер и Гёте в помощь русским писателям, которые их читают. С помощью слова «народ» конструируется другой. Но при этом конструируется так, чтобы под меня, господина, и под него, крестьянина, можно было подвести общий знаменатель — общность национального духа.

Что же это за знаменатель?

А вот это интересно. Недавно я решила проверить, что Белинский писал по поводу народности. Вот цитата из статьи 1842 года «Русские народные сказки»: «Идеал русского богатыря — физическая сила, торжествующая над всеми препятствиями — даже над здравым смыслом. Коли уж богатырь — ему все возможно, и против него никто не устоит; об стену лбом ударится — стена валится, а на лбу и шишки нет. Героизм есть первый момент пробуждающегося народного сознания жизни, а дикая животная сила, сила железного кулака и чугунного черепа — первый момент народного сознания героизма». И далее: «Русская поэзия, как и русская жизнь (ибо в народе жизнь и поэзия — одно), до Петра Великого есть тело, полное избытком органической жизни, крепкое, здоровое, могучее, великое, вполне способное, вполне достойное быть сосудом необъятно великой души, но — тело, лишенное этой души и только ожидающее, ищущее ее... Петр вдунул в него душу живу…». Итак, есть «народ», от которого неотделима его поэзия, и в этой поэзии живут такие богатыри, что лбом ударятся и шишки нет, но это только тело. Душа появляется только с деяниями Петра. То есть конструируется, получается, такое существо, исполненное жизни, но без осознания себя, которое должно быть одушевлено как раз тем самым сословием, которое его выдумало и описывает. Это оно внедрит туда сознание.

Похороны. Село Баженово, Гагинский район, Нижегородская область, 1970

Фото: Ю.А.Галев / Электронный архив «Российская повседневность» - АНО «Пропповский центр»

То есть слово «народ» изначально появилось как фантазия одного сословия о другом?

Думаю, оно появилось как фантазия о своем прошлом. Этот воображаемый «народ» живет так, как мы жили когда-то, хранит очарование нашей национальной старины. Они отсталые, носят то, что мы давно не носим, поют какие-то старые песни, и в этом смысле они, конечно, очень темные. Но мы в то же время им благодарны за то, что они нас обеспечивают нашей «седой стариной».

И платят налоги.

Да. А дальше — мы сейчас опустим многочисленные дискуссии, которые происходили в XIX веке, и сразу перескочим в XX век, потому что там и происходит трюк. Если мы посмотрим на речь 1920-х годов, то там слово «крестьянство» еще будет существовать. А в 1930-е крестьянства уже нет, появляется советский народ. То есть народ — это уже не другие, это уже все мы. Как мне представляется, тогда и была создана категория «советский народ», и создана вполне успешно. Практически все социальные институты (детские сады, школа, ритуалы и праздники) работали на то, чтобы сформировать эту новую общность. Только это совсем не тот «народ», который был в России до революции. Появился условный русский народный костюм, которого никогда не существовало. Существовали ярославский, нижегородский, архангельский костюмы. Нет общерусского народного костюма. В сталинское время создается такое же русское народное пение, русский народный фольклор и так далее. Всего этого «русского народного» в XIX веке еще не было. Иногда думаешь, сколько же усилий нужно потратить, чтобы все это стандартизировать. А позже, с конца 1950-х годов, государство приступает к разработке новых советских ритуалов. Вот тогда-то и появляется свадебный обряд в том виде, в котором мы его знаем, с караваем, и, например, Проводы зимы. Может, кто-то по наивности полагает, что это Масленица, так вот нет, это Проводы зимы, которые были придуманы в 1960-е годы.

А зачем это все делалось?

Идентичность конструируется через повторение. Празднуя те праздники и совершая те обряды, которые были изобретены в советское время, мы закрепляем и передаем следующему поколению советскую идентичность.

То есть, грубо говоря, концептом «советского народа» нам подменили прошлое?

Да, это именно так. Поэтому сейчас важно трудиться и нужно трудиться над прошлым. Как только ты предоставляешь возможность доступа к фактическому, а не фальшивому прошлому, у тебя немедленно улучшается будущее. Появляется опора.

А как само крестьянство в советское время относится к этому образу себя? Узнает ли оно себя в нем?

Ну а что происходит с самим крестьянством в 1930-е? Кто-то сослан из Смоленской губернии в Архангельскую, землянки строит, кто-то в ГУЛАГе сидит, кто-то голодает — и все пытаются выжить. И у них нет доступа к дискурсу. Им предложен такой способ говорения о себе, который создается советской литературой. И в результате мы получаем бесконечные тексты про «то березку, то рябину», «в деревеньке сторожка» и так далее. Вот эту псевдоностальгическую, лирическую хоть прозу, хоть поэзию, в которой рябины будут томиться по дубам. Вопрос о том, что же происходит и происходило в деревне, всплывает только в 1960-е годы, появляются писатели-деревенщики. Была прекрасная работа Натальи Козловой начала 1990-х годов «Горизонты повседневности советской эпохи. Голоса из хора». Она анализирует автобиографии и дневники в основном молодых крестьян, которые бегут от коллективизации в город. Тогда было принято терять документы и писать себе новые биографии. И чтобы тебя не замели, нужно было по-другому говорить, по-другому одеваться и «культурно» жить. И вот тут происходит кардинальный разрыв, когда, собственно, и появляется «простой советский человек». Вот этот простой парень, он стремится к знанию, чтобы стать интеллигентным советским человеком, потому что тогда ты только преуспеешь, когда не говоришь «г» фрикативное, а используешь «г» взрывное.

А как в мифе о народе уживаются «темный народ» и «народная мудрость»? Или это разные мифы?

Вернемся к началу, к тому, что в слове «народ» заключается оценка. Вы — мой объект описания, а не собеседник. В этом смысле конструирование «народа» — это всегда десубъективация. Цели могут быть какими угодно. И соответственно, все то, что находится в дискурсе «о народе», лишает большое количество людей агентности, приписывая им положение объекта, который можно исчерпывающим образом описать. Говорю ли я, что это красивый объект или что это ужасный объект, не имеет значения. Как мне представляется, главная этическая задача на сегодняшний момент — научиться признавать в другом всю полноту его существования, равную твоей полноте существования. Мои — и исследовательская, и популяризаторская — задачи состоят как раз в том, чтобы вернуть определенную часть исторического прошлого как прошлого личного обратно в опыт. Чтобы рассказать, почему так или иначе действовали твой дедушка, твоя бабушка или прабабушка и так далее. И соответственно, вернуть крестьянским предкам субъектность, которой они были лишены в процессе дискурсивного перемалывания вопросов о народе.

Насколько тогда все то, что нам продается как народное в фильмах и книгах, вообще имеет отношение к народу?

К крестьянству практически нинасколько. Можем, например, посмотреть на русские былины и на фильм «Илья Муромец» 1956 года. Вот там и тогда появляются, например, три богатыря, которые блюдут границы Отечества. Это советская ревизия былин, к былинам имеющая косвенное отношение. В былинном эпосе нет прекрасных богатырей, что они там творят — ой-ой-ой. То есть плохое и хорошее живет внутри героя, плохое не приходит извне, как в мелодраматическом произведении. И это, конечно, ни разу не мультфильмы про «Трех богатырей». В этом культурном слое очень много чего спрятано, к чему у нас нет доступа. Например, там сосредоточена другая история. Знаете ли вы что-нибудь про Соловецкое восстание 1668–1676 годов? Этому событию посвящено три предложения в современном учебнике истории. А так, на минуточку, вообразим: есть центральная власть, и есть монастырь на отшибе, который сопротивляется ей семь с лишним лет. История осады Соловецкого монастыря из официальной истории фактически была изъята, а в эпической традиции она существует. Это история о том, как царь Алексей Михайлович Тишайший отправляет войско в Соловецкий монастырь, описывается монастырь и как ужасно с ним поступили, а дальше говорится, что царь одумался и велел отозвать войска, но было уже поздно. И вот в его спальню приходят два отрока с мечами и пилами, и царь думает, что это разбойники, а они ему говорят: «Мы не разбойники, мы ангелы, которые за тобой пришли». И умирает он в страшных муках. И все это знаменитая сказительница Марфа Крюкова поет в Москве в 1939 году. Очень много чего скрыто в этом культурном наследии, куда бы стоило посмотреть. Но это заперто и перекрыто, потому что начиная с 1930-х годов работал мощнейший фильтр — публикации русских сказок, былин и песен цензурировались. И если мы не говорим о специализированных научных изданиях, то чаще мы имеем дело с советским конструктом «народного».

Что вы можете сказать о концепте «традиционных ценностей», о которых говорит современная пропаганда,— к какой традиции она апеллирует?

Думаю, что к советской. Но чтобы в этом убедиться, давайте наберем в поисковике «традиционные ценности» и посмотрим на картинки: что у нас получится? Вот, смотрите, как сразу все прекрасно становится видно. Смотрим на картинку, где изображена счастливая семья: на ней муж, жена и дети. А где же бабушки с дедушками? Значит, кто исчезает? Исчезают старшие. То есть те, кому положено стать патриархами и матриархами. Традиционные ценности — это как будто про патриархальность. Но патриархальность предполагает определенную позицию старших, они самые обеспеченные, они благословляют, они задают этическую норму. Ну а кто у нас задает этическую норму? Похоже, что все еще «партия и правительство». Как и в советское время, этическую норму сегодня порождает не семья, а государство. С революцией старшие были отменены, «выброшены с корабля истории», и эту позицию взяло себе государство. Носителем этической нормы и авторитетом стало государство, и оно стало определять ценности. И до сих пор определяет.

Раз уж вы упомянули советского «Илью Муромца», то что вы думаете о современных экранизациях русских сказок? Какой миф о народе транслируют они?

Если честно, я не все видела, но я видела, например, мультфильмы про богатырей, и ничего народного там вообще нет. Это какая-то пародия с говорящими верблюдами и проч., авторы работают с тем представлением о народном, которое они получили в советской школе. Сериал про «Трех богатырей» — это в некотором смысле идеальная иллюстрация к тому, что постсоветское поколение имеет дело с симулякром, созданным советским культурным производством. Вообще, очень мало кто пытается идти дальше стереотипов. Я вот, например, однажды в социальной сети задала вопрос о том, как нужно поступать с первым выпавшим молочным зубом. Там было порядка двухсот ответов. Где-то 30% ответили: «Что за тупые вообще вопросы?» — то есть не в курсе. Те, кто в курсе, разделились так: 10% рассказывали, как татарская бабушка их учила, что нужно сказать, или другая бабушка, в общем, на других языках, а остальные поровну поделились на призывающих зубную фею и мышку, которой нужно кинуть зуб, чтобы она тебе его поменяла на костяной. То есть про мышку знают около 30%. Но ведь первый выпавший зуб — это событие, оно нуждается в каком-то совместном переживании. И народная традиция предлагает для этого переживания очень мощный образ. Потому что мышка, которая живет под полом и которая тебе выдает зубы,— это серьезно. Твои сны будут с этой мышкой, это базовая метафорическая разметка. И если тебе подарили в детстве волчка, который унесет под ракитовый кусток, то тебе и знание о смерти подарили. Тебе открыли смерть не как черную дыру, не как небытие, а как то, что заселено. Это очень мощная история. И тут, например, мы понимаем, что «Сказка сказок» Юрия Норштейна работает вот с этой традицией. И это гораздо глубже, чем песня про Умку и то, что пели советским детям в «Спокойной ночи, малыши!». В крестьянской культуре много чего есть, что можно взять. Но забор, построенный в советское время,— это непроходимая стена, она доступа не дает. Можно увидеть только какие-то струйки, которые этот забор подтачивают в виде странных представлений бабушки о том, что следует посидеть «на дорожку» или постучать по столу, чтобы не сглазить. Каких-то вот таких ритуалов, которые мы исполняем, которые есть у нас в теле, и вот туда бы посмотреть: а что это я такое воспроизвожу? И не с иронией, и не с восторгом, а вдруг обнаружив свою немодерность. Как мне представляется, в признании собственной немодерности находится точка роста. Потому что для того, чтобы двигаться дальше, нужно, чтобы ты на чем-то стоял. А если ты стоишь на симулякре «народа», то тебе некуда пойти. Из симулякра можно произвести только симулякр.


Подписывайтесь на канал Weekend в Telegram

Вся лента