Город большого мифа и большой обиды
Иркутск: место победы почвеннической литературы над современной архитектурой
Иркутск — «великий город с областной судьбой», как сказал когда-то поэт Лев Озеров про Питер. И это высказывание, конечно, про трагедию, но еще и про обиду на судьбу. В ряду сибирских городов Иркутск впечатлил меня не тем, что он на порядок умней, сложней, глубже остальных — хотя это так,— а ощущением устойчивой вялотекущей неврастении.
Этот текст — часть проекта «Портреты русской цивилизации», в котором Григорий Ревзин рассказывает, как возникли главные города России, как они развивались, как выглядят сейчас и почему так вышло.
Однако начну с величия. Это город большого мифа — Байкала. Я не совсем уверен в том, что Байкал издревле являлся священным местом для бурят, якутов, эвенков и курыкан, культура их долго так мало интересовала русских, что ее пришлось сочинять. Но в том, что Байкал стал мифом интеллигенции в период борьбы с Байкальским целлюлозно-бумажным комбинатом, сомнений нет никаких. Поскольку интеллигенция победила (или сочла, что победила: комбинат закрыли, поскольку нужда в целлюлозе для ВПК исчезла и он обанкротился), это миф о победе в защите природы, а поскольку иркутяне в «Движении в защиту Байкала» играли главную роль, это миф об их победе. Байкал находится в 60 км от Иркутска, но из него вытекает Ангара, так что город с озером как бы связан. Иркутяне живут этим, у них культ чистой воды, и, хотя реальное состояние города и его очистных сооружений ему не соответствует, жить мифом это не мешает. Кстати, глядя на Ангару, трудно не проникнуться, даже понимая условность этих переживаний.
Это город декабристов. В нем музей декабристов из двух домов — Трубецких и Волконских. Дом Волконских построили в 1985 году, но хотя бы на основе дома Сергея Григорьевича Волконского 1848 года. Дом Трубецких открылся раньше, в 1970 году, но в доме, где Сергей Петрович Трубецкой никогда не жил,— по неподтвержденным данным, он мог быть построен для одной из его дочерей. Этот дом был разобран до основания в 2007 году и сложен заново в 2011-м. Подлинных предметов, связанных с княжескими семьями, в коллекции музея нет, есть аналоги того времени. В принципе это музеи, созданные по образцу Пушкинских Гор Семена Гейченко,— чистые, стопроцентные фейки. Но декабристы — это такой чистый, пленительный и разрешенный миф, что это неважно. Конечно, это больше не про декабристов, а про шестидесятников, но осеняет город пушкинской «звездой пленительного счастья».
Помимо воодушевляющей мифологии в городе есть и не лишенная великолепия реальность. Это большой город, 600 тыс. человек, такие в России бывают, когда есть или крупное производство, или что-то военное, но в Иркутске этого нет и более или менее никогда не было. Есть ГЭС, железнодорожный узел и авиационный завод, но это не промышленные гиганты, и город живет не этим. Есть ракеты стратегического назначения, есть алюминиевые заводы Олега Дерипаски, но это не в городе, далеко за ним. В городе роскошная Ангара, мощная, прозрачная, широкая, без заводов, свалок, гаражей на берегах. Нет прома, одна набережная. Это такое чудо, какого в России нигде и нет (только в Петербурге, кажется), и по этой набережной можно идти час, два, три, и все мало.
Это город сибирского барокко — Крестовоздвиженская, Троицкая и Знаменская церкви. Это не великая архитектура, но увлекательная. Строй Крестовоздвиженской церкви восходит к московским композициям нарышкинского барокко, при этом ее оформление украинское и живо напоминает Софию Киевскую после ее реконструкции Мазепой, а в декоре встречается даже буддийское «колесо дхармы». При этом сделано это как-то очень лихо, сам термин «сибирское барокко» ввел в 1924 году иркутский краевед Д.А. Болдырев-Казарин, и он в этой церкви увидел даже «оргиастическое безумство». Это несколько в стороне от профессиональной архитектурной традиции, тем более для 1760 года, когда ее закончили строить, но ее прелесть не в этом. Сибирское барокко наполняет город исторической глубиной, кажется, что у него есть даже древнерусский пласт древности, хотя бы и случившийся при Елизавете Петровне. Во-вторых, это такая лихая и удалая древность, что она заражает своей бесшабашностью. Русская колонизация Сибири так и начиналась — «наивно» (как написал Игорь Грабарь) смешивая украинизмы с буддизмом, с искренней верой в то, что это и есть торжество православия и русского трона.
Но есть и вовсе не наивная колонизация — купеческий Иркутск. Архитектура XIX века здесь поражает. Если в Улан-Удэ или в Бийске вы видите особняки купцов, выросшие на торговле с Китаем и Монголией, то здесь это дворцы. Усадьбы Трапезниковых, Второвых, Файнберга можно принять за великокняжеские дворцы Петербурга, они не меньше. Плюс к этому гимназии, больницы, театры, музеи — процветающая цивилизация. К сожалению, почти все это — эпоха Александра III (памятник которому работы Роберта Баха установлен в 1908-м и воссоздан в 2003-м на набережной), то есть поздняя эклектика,— не самое продуктивное время для русской архитектуры. Тем не менее в Иркутске есть два настоящих архитектурных шедевра.
Во-первых, это «Белый дом», изначально дом купца 1-й гильдии Ксенофонта Сибирякова, законченный в 1821 году. В 1837 году дом был выкуплен казной и стал резиденцией генерал-губернатора, откуда и нынешнее название. Это такой чистый, пропорционально безупречный, изысканный классицизм, что, когда ты оказываешься против него на набережной, чувствуешь себя в пушкинском Петербурге, и в атрибуцию проекта Джакомо Кваренги безусловно веришь, хотя документов не сохранилось. И это дом купца! Александр Мартос, сын великого скульптора, посетивший Иркутск в 1824 году, записывает: «Между всеми зданиями в Иркутске дом <…> Сибирякова, на набережной Ангары построенный, занимает первое место. Фасад оного величествен, и средний портик коринфского ордена очень пропорционален, причем нужно заметить, что купец Сибиряков строил по чертежам, прожектированным в С.-Петербурге. В высокой зале, которая лучшая в целом доме, есть прекрасная фламандская картина, тканная на Императорской мануфактуре с оригинала Ван-Дика и некогда назначенная в число подарков китайскому Императору. По моему мнению, сия редкость есть лучшее богатство Иркутска. В той же зале вы видите портрет Державина — фигура сидячая во весь рост; Гений венчает бессмертного лирика Екатерины! Один взгляд на изображение творца Фелицы, в самом отдаленнейшем из городов России, вселяет новое уважение к владельцу. <…> У него в доме все отвечает одно другому, например: мебель работана в Петербурге лучшими мастерами, цельные двери из красного дерева, иностранные ковры, прочие украшения комнат, словом сказать, все заставляет вас забыть, что вы находитесь не в доме принца, а купца Сибирякова». Ровно то же изумление испытываешь и теперь.
Второй архитектурный шедевр Иркутска — это здание Русско-Азиатского банка, построенное в 1912 году Вадимом Коляновским. Это местный архитектор (хотя учился в Петербурге), но это такого качества венский модерн, которому Вена могла бы быть рада. Для 1910 года, когда был создан проект, он чуть отстает от моды, в Петербурге и Москве такая архитектура была принята в начале 1900-х годов, но зато там практически нет таких зданий. Венский модерн в России был распространен в частных особняках, а здесь здание с самого начала строилось для банка, оно монументально и задает перспективы для центра (оно стоит на пересечении нынешних улиц Маркса и Ленина). К сожалению, в отличие от «Белого дома», оно практически в руинах и, видимо, скоро будет утрачено. Конечно, здесь можно было бы взорваться негодованием, но я не думаю, что это нуждается в дополнительных комментариях, и так все ясно.
Но главным образом Иркутск захватывает не качеством архитектуры отдельных зданий — в основном это крепкий, но средний профессиональный уровень,— а самой структурой городской ткани. Это столица конца XIX века, и, честно скажем, в Российской империи не много таких городов просто потому, что это уровень цивилизации, которого мало где удавалось достичь. Петербург, Москва, Киев, Варшава, Одесса — больше и не вспомнишь. Это уже не про колониальную торговлю, это про европейский расцвет перед Первой мировой войной. И что совсем уж необычно для России — это не город власти. Не дворец генерал-губернатора, не присутственные места, не казармы — не офисы государства определяют облик города. Нет, он построен уверенным в себе, мощным, образованным, может быть, несколько аффектированно патриотичным (по сравнению с европейской Россией — тут две трети домов в «русском стиле») частным капиталом. В этот момент идентичность города однозначна — это европейская буржуазная столица.
А дальше… Главная улица Иркутска — это улица Карла Маркса (бывшая Большая улица), и ее только ленивый не сравнивал с Невским проспектом. Правда, она выглядит сегодня необычно для больших русских городов, она какая-то запущенная, как бы после тяжелого и не первого запоя — но все ж таки такого, когда принято говорить, что талант не пропьешь. Но в сторону от нее начинается что-то другое. Усадьбы купцов тоже не в лучшем виде, как в Питере в 1990-е, но проблема не в этом, а в том, что они стоят как последние зубы. Иркутские улицы уже не держат строй, между домами XIX века какой-то невнятный хлам — то что-то такое из сайдинга, то пятиэтажка, то склад, то котельная, то гаражи, то помойки. Знаете, на ведомственных территориях — у РЖД, например, или у военных — бывают такие пространства, главное свойство которых в том, что сюда не ступала нога архитектора. Построек даже и много, но они как бы возведены волей прапорщика, у которого коротенькая и мелкая мысль хозяйственная, и он как-то не осознает, что у построенного может быть вид. Тут такой целый город.
В нем, впрочем, самое заметное — это деревянные мещанские дома XIX века, они в основном в ужасном состоянии. Это не совсем архитектурный феномен, скорее социальный. Иркутск в конце XIX века был больше чем наполовину городом деревянным. Вообще-то город, где есть Невский проспект, а по краям частные деревянные особняки и сады — это может быть красиво. Но в идеале, если в таком городе какой-то деревянный дом загнил и завалился, это значит, что в нем случилась беда — помер кто или сел. Одну беду улица еще может исправить. А если всех извели, превратили все в общие квартиры, то спасенья-то нет. В доме Волконских до превращения в музей жили 20 семей — какая тут подлинность? Каменные доходные дома это еще выдерживают, а для деревянных это слишком. Они простояли 100 лет, в острые моменты кампаний по улучшению жилищных условий в них заводили воду и канализацию — а это на них действует как на человека сифилис, они гниют с изумительной быстротой, ну и вот имеем то, что имеем.
И посреди всего этого стоят дома Владимира Павлова 1970–1980-х годов. Жилой комплекс ВСЖД и «Главвостоксибстроя», дом обкома на Горького, дом «Иргиредмет» там же, дом-корабль, ДК профсоюзов, «Иркутскгражданпроект», ЦНТИ на улице Коммунаров, общежитие БГУ на Советской. Одни названия чего стоят. Сразу ясно, где мы.
Это был замечательный архитектор, я бы сказал, из этого брежневского поколения, на таланты вообще-то не очень богатого, едва ли не лучший. В 1988 году на Второй Белградской триеннале мировой архитектуры MCA (Международный союз архитекторов) выпустил список 50 главных современных архитекторов мира, и Павлов в него вошел, единственный из СССР. Конечно, ни до ни после таких списков архитектурные организации не составляли, а если бы составляли, то вошли бы многие — Константин Мельников или братья Веснины точно бы в него попали. Но мы и без списков их ценим. А Павлова — это очень грустная, даже трагическая история — в Иркутске возненавидели.
Дома его в историческом центре строились там, где сносились деревянные, и интеллигенция Иркутска решила бороться с ним, потому что с обкомом, определявшим место под застройку, было как-то накладно. В 1986 году Павлов, как мне кажется, совершил большую ошибку. Он решил встретиться с Союзом писателей Иркутска (встреча происходила в «Белом доме») и объяснить, что он строит. Он вообще-то умел объяснять, он заражал талантом. Не знаю, однако, понимал ли он, куда идет. Он попал в иркутское отделение Союза писателей СССР. Он пришел к Валентину Распутину.
Честно сказать, я сомневаюсь, читал ли он Валентина Распутина, по крайней мере его публицистику. Проза эта, при всех достоинствах, скажем так, заряженная. Конечно, в 1986 году это был еще не тот Распутин, который потом стал столпом — ну, по нынешним временам его, вероятно, следует называть столпом русского национального духовного возрождения. Но и тогда из его прозы можно было понять, как он относится к избам, традиционному быту, разрушению строя жизни и, с другой стороны,— ко всем «Главвостоксибстроям» и «Иргиредметам». Что-то ему объяснять было малоразумно, саму попытку он мог воспринять только как оскорбительный вызов.
Надо сказать, что сам Валентин Григорьевич в те годы еще не считал для себя возможным опускаться до травли и призывов к репрессиям. Но рядом с ним были подлинные борцы: Валентина Сидоренко, Анатолий Байбородин, Василий Козлов, Ростислав Филиппов. После дискуссии в Союзе писателей Павлова стали откровенно травить, и там быстро дошло до того аргумента, что человек с отчеством «Азариевич» не может работать на русской земле — русское национальное возрождение редко обходится без антисемитизма. В итоге Павлов бежал — сначала в Херсон, потом в Петербург, где он когда-то учился, и его последнее здание в Иркутске — «Дом на ногах» на нынешней площади Сперанского — просто снесли. Это довольно редкий случай в России — почти как остановка Байкальского целлюлозно-бумажного комбината. Разумеется, это была победа Распутина. Разумеется, это была трагедия — один талант убил другого. Но это был и удар по иркутской архитектурной школе.
Павлов создал архитектурный факультет в Иркутске, все действующие архитекторы были его учениками. Он был главным архитектором проектного института, все, что проектировалось в городе, делалось его сотрудниками. Он был харизматиком, которому поклонялись, да и было за что — у него, кажется, не было работ, которые не получали бы национальных и международных премий, такого в русской провинции вообще никогда не было. Он исчез, а они остались. Для Иркутска Валентин Распутин был культовой фигурой, высочайшим нравственным авторитетом, они могли переживать за учителя (к их чести, среди них не нашлось ни одного, кто бы присоединился к травле), но не могли ничего противопоставить ценностям «Прощания с Матерой».
Архитекторы попытались следовать распутинской правде. Так возник «130-й квартал Иркутска». Его делала Елена Григорьева, ученица Павлова, первый проект и научное сопровождение делал тоже его ученик Марк Меерович (на мой взгляд, лучший историк советской архитектуры, очень светлый человек, ушедший в 2018 году), эта работа получила кучу премий, я не сомневаюсь в ее значимости. Но известная оторопь берет. Идея там следующая: на этой территории сохранилось больше 20 деревянных домов, несколько туда еще довезли из других районов Иркутска. Все их разобрали, заменили сгнившие бревна, украсили свежевыпиленным деревянным узорочьем и потом закрасили и залачили самыми устойчивыми составами, какие знали. Но деревянный дом не вмещает в себя современную технику, поэтому по сути их поставили на бетонный мост, под которым скрыли канализацию, воду, отопление, электричество. Жилыми эти дома оставить было невозможно — ни один житель не мог оплатить такую реконструкцию своей избушки, так что людей всех выселили. В избах разместились кафе, рестораны, гостиницы — очень плохо разместились, потому что места там мало. Поэтому там же, под мостом, разместили и пространства для них, а поскольку туда надо заходить, избы пришлось поднять на высоту в 5 м, где они смотрятся как памятники на постаменте.
Дерево, конечно, очень красиво, и Валентин Распутин как никто описывал деревянные дома, которые становятся у него живыми существами — меняют геометрию, фактуру, помнят своих обитателей, приобретают умудренность. Под старость они невероятно живописны, и в этом предсмертном состоянии Распутин ими и восхищался, не знаю, насколько осознавая, что продолжает почтенный романтический жанр любования эстетикой руин. Распад тут принципиально важен для эстетического восприятия. Но когда ты их разберешь и заново соберешь, покроешь всеми составами, дающими ровную фактуру и пестренькую расцветку, обрядишь в новое беленькое деревянное кружево, то они выглядят иначе. У меня возникла стойкая ассоциация с американским похоронным обрядом, который иногда принят для актеров: покойника тщательно красят и шпатлюют, молодят, наряжают в торжественный костюм, сажают на сцену, правильно подсвечивают, потом открывается занавес, и зал скорбящих в последний раз аплодирует усопшему. Эти избы стоят на мосту, как на сцене, и смотрятся раскрашенными покойниками.
И все, на этом Иркутск кончился. Это удивительный город, в котором практически нет постсоветской архитектуры — я имею в виду в центре. Спальные типовые районы на периферии растут и, насколько я понимаю, процветают, люди стоят на прекрасно остекленных балконах в трусах, пьют пиво, радуются своим и общим победам, все великолепно, любо-дорого смотреть. Но центр — это про смысл города, и он как будто куда-то вышел. «130-й квартал» — это вообще-то классическая пешеходная улица, там магазины и рестораны, и там удивительно пусто, мне кажется, кроме туристов там вообще никого нет. Там сделали еще одну пешеходную улицу, Урицкого, это вообще собянинское благоустройство — лавочки, фонари, клумбы, все как надо, только людей нет. Там нет ни одного кафе с уличной террасой, что прямо поражает. Улица начинается от вещевой барахолки и является такой барахолкой люкс — те же китайские штаны, но на вешалках. В этом городе вообще нет того, что называется «праздновать город», «celebrate the city», того, что вслед за Москвой распространилось как-то повсеместно. Не знаю, как это объяснять, в городе 100 тыс. студентов, он должен выглядеть как Москва в момент чемпионата мира по футболу. И никого.
Я все же вернусь к Павлову. На мой взгляд, поэтика его архитектуры, при всех ее достоинствах, основана на отрицании города. Это в принципе яркая архитектура брутализма, такая есть в Лондоне, в Дели, в Бразилиа, он действительно был очень современный архитектор вполне в мировых координатах, но есть отличие. Каждый его дом строится как «сам в себе город», с намеренно хаотическим нагромождением объемов, на контрасте масштабных сеток, сложных композициях отрытых и закрытых пространств, так что, пройдя по объекту, ты не в состоянии понять его плана. Он открыто борется со структурой улиц, разрушает ее, то отступая куда-то назад, то заступая на тротуар своими этажами «на ногах». Такого нет ни в Барбикане в Лондоне, ни в Бразилиа, ни в Чандигархе в Индии. Это, конечно, впечатляет и раскованностью, и духом свободы, но есть в этом и некий бунт. Мне кажется, он по-своему реагировал на ту фактуру, которая мучила и пленяла Распутина: так выглядит старый крестьянский двор, отгородившийся от улицы забором, с хаосом строений, покосившимися амбарами, пристройками, сараями, башней старого сортира и т. д.— это такой несколько нетрезвый хаос «особе от города».
И, продолжая это парадоксальное сходство интуиций пространства двух иркутских дарований, замечу вот что. Распутин по-своему — певец русской колонизации, только понимает он ее, по Василию Ключевскому, как бегство от центральной власти в места, где не догонят и можно жить особняком, почитайте его очерк «Русское Устье». Павлов бежит оттуда же, из порядка процветающего русского имперского города, только бегут у него не люди, а корпорации — «Главвостоксибстрой» с «Иргиредметом». Если бы не их сила, кто бы ему дал при Брежневе строить такие дома по индивидуальному проекту и плевать на постановления Госстроя СССР — они же все из красного кирпича, а не из панелей. Так в Москве только дома ЦК и Совмина можно было строить. Так что конфликт Распутина и Павлова — это, убирая все детали, конфликт двух экспансий одной цивилизации. Народное бегство восстало против догоняющего государства и пожрало его. И дальше тишина.
Думая про известную таинственность судьбы этого великого города, я много читал Распутина — надо сказать, его тексты, в которых бесконечное отчаяние мало отличимо от бесконечного озлобления (как в рассказе «Не могу-у…») и которые тем не менее великолепны, очень помогают если не понять, то почувствовать Иркутск. А потом, чтобы все же понять, прочитал статью Дмитрия Быкова (признан в РФ «иноагентом») о Распутине, и там есть одно важное, на мой взгляд, обобщение. «Ведь интеллигенция 70-х — надо же когда-нибудь сказать об этом честно — была монолитна. Были расхождения у Сахарова и Солженицына — но они были в одной лодке; деревенские с понятным скепсисом смотрели на городских — но поддерживали друг друга <…>. Вообще советское искусство, загнанное в цензурные силки и идейные рогатки, брало в это время главные свои вершины. В 1974 году выслали Солженицына, повесился Шпаликов, уехали Синявский и Некрасов. И в конце 70-х все начало загибаться: уехал Аксенов, погибла Шепитько, умер Трифонов, умер Высоцкий, совсем скоро — умерли Авербах, Тарковский, Аркадий Стругацкий, и стало ясно, что будущего у этого проекта нет. Точней, его будущее — вырождение» («Дилетант», 4, 2019).
Города тоже умеют, мне кажется, высказать мысль о судьбе проекта, потерявшего свое будущее.
Подписывайтесь на канал Weekend в Telegram