Прощальный взмах крылом
Новая «Чайка» в парижском «Одеоне»
В парижском «Одеоне» — Театре Европы — прошла премьера «Чайки» Чехова в постановке знаменитого французского режиссера, в недавнем прошлом директора этого театра Стефана Брауншвейга. Эсфирь Штейнбок очень обрадовалась чеховскому спектаклю в одном из главных театров Парижа, несмотря на то что общее настроение спектакля оказалось довольно мрачным.
Летом этого года Стефан Брауншвейг покинул пост директора театра «Одеон» — он не стал дожидаться, предложит ли Министерство культуры Франции продление его контракта, и принял самостоятельное решение. За тридцать лет Брауншвейг успел поработать директором трех из четырех национальных драматических театров страны — театра Страсбурга, театра «Ла Колин» в Париже и вот «Одеона». Поборолся бы за «Комеди Франсез», стал бы единственным человеком в истории страны, который стоял во главе всех главных драматических театров. Но теперь режиссер буквально светится от радости, что больше не должен заниматься бюрократической работой, бесконечно конфликтовать с профсоюзами театральных цехов, у которых чуть что не так — сразу забастовка, бороться с сокращением государственных субсидий и так далее. Теперь он «на свободе», может заниматься только творчеством. Но один из своих «одеоновских» планов Брауншвейг все-таки решил не отменять — его последним спектаклем в этом театре стала постановка «Чайки».
В прошлый раз сочетание Брауншвейг—Чехов на афишах «Одеона» появлялось без малого пять лет назад, когда в Париже играли «Дядю Ваню» Театра наций, поставленного в Москве французским режиссером. (Кстати, в буклете «Одеона» страницы о новой «Чайке» начинаются с фоторазворота московского спектакля, что по нынешним временам само по себе поступок.) Стефан Брауншвейг поставил уже все четыре главные чеховских пьесы, а «Чайка» в его биографии — вторая. Но можно не сомневаться, что нынешняя ничем не похожа на первую версию, сделанную режиссером почти четверть века назад. Теперешняя «Чайка», несмотря на то что в ней нет никаких прямых ассоциаций на злобу дня — не такой это режиссер,— буквально пропитана тем отчаянием, теми ощущениями безнадежности и тупика, что есть сейчас у многих людей.
Чтобы быть современным, Стефану Брауншвейгу не нужно переписывать или перемонтировать текст Чехова, вычеркивать из пьесы упоминания Киева, гастролей в Харькове, банка в Одессе или Москвы как места назначения (как сделал это, например, Томас Остермайер в прошлом году в своей берлинской «Чайке»), лошадей как средства передвижения или неизменно трудные для произнесения иностранцами русские отчества. К тексту хрестоматийной пьесы он относится как к целостному, неизменному произведению, но это не мешает ему фантазировать и находить свежие, неожиданные решения. Например, такое: вся сцена «Одеона» для Брауншвейга — это именно то пространство, в котором Костя Треплев ставит свое сочинение.
Спектакль начинается перед опущенным пожарным занавесом, на авансцене. В нем есть только маленькая дверь, в которую Треплев дает заглянуть Сорину — «вот тебе и театр». Театр, который откроется за поднявшейся стеной, может показаться целой вселенной, но может оказаться и ловушкой, из которой нет возврата. У Брауншвейга (он по обыкновению сам оформил спектакль) за тяжелой стеной оказывается заброшенный пейзаж — темная пустота, вросшая в берег «колдовского озера» сломанная лодка, камни и могильный крест, присыпанные чем-то безжизненно-белым: то самое холодное отдаленное будущее, о котором пророчествует пьеса Треплева, которое вдруг приблизилось и стало средой обитания. Зрителям дачного спектакля велят спать, и все обитатели имения покорно ложатся на землю, так, что кажется, что они и вовсе уже не живы. А мировая душа, то есть Нина Заречная, по Брауншвейгу — настоящая деревенская девушка, появляется в белом комбинезоне, то ли инопланетянкой, то ли рядовой войск химзащиты. На цирковой лонже она медленно понимается над сценой и неловко зависает над ней, когда спектакль оказывается прерван уязвленным драматургом.
Остроумное начало спектакля через два часа срифмуется с трагическим финалом, в котором Треплев воспарит над собственной декорацией, чтобы внезапно дернуться на лонже и повиснуть на ней без признаков жизни. А еще задолго до этого колосники «выбросят» вниз целую стаю неподвижных чаек, напоминающих об одной, подстреленной Константином и превращенной потом в сувенирное чучело. Да, Брауншвейг — внимательный и тонкий читатель драматургии, но даже знающему пьесу наизусть зрителю не будет скучно: в персонажей Чехова опять интересно вглядываться, в совсем еще не старого, но вынужденного смириться со своей немощью Сорина Жан-Филиппа Видаля, в разочарованного, но не чурающегося маленьких радостей доктора Дорна Шарифа Андуры, в погруженного в собственные комплексы Тригорина Дени Эйрея, в миниатюрную, но властную, самоуверенную Аркадину Хлое Режон, которая, даже заливаясь слезами обиды, не забывает чеканить шаг как истинная хозяйка своих успехов.
Все знают, что «Чайка» — высказывание об искусстве, в котором успех и талант, презирая законы справедливости, далеко не всегда идут рука об руку. Но, кажется, давно в этой чеховской пьесе тема бессилия искусства, которое соблазняет людей так же коварно, как жестоко потом наказывает, не звучала столь беспощадно. В финале новой парижской «Чайки» Нина и Костя, герои Эв Перёр и Жюля Саго, выглядят разбитыми и опустошенными неудачниками, которые могут поделиться друг с другом только чувством поражения. Вероятно, Нина еще будет бороться за свое место на сцене. Но выстрел судьбы в Треплева кажется едва ли не большим милосердием, чем призрачная возможность и дальше — по формуле насмешливого и знавшего все про всех автора пьесы — нести свой крест и верить.