Власть безумия и безумие власти
Русское юродство как сюрреализм до сюрреализма
Русь восприняла — как и христианство — традицию юродства от Византии; но, в отличие от константинопольского юродивого, московский — почти всегда еще и обличитель «многих неправд», которые творит непостижимая власть, подобная стихийному бедствию. В русской легенде юродивый — рядом с царем, и абсурд добровольного безумия сливается с абсурдом безумия властного.
В XVI веке некий Парфений Юродивый написал «Канон Ангелу Грозному воеводе», удивительное, красивое и жуткое стихотворение: «…Прежде страшнаго и грознаго твоего, ангеле, пришествия умоли о мне, грешнем, о рабе твоем. Возвести ми конец мой, да покаюся дел своих злых, да отрину от себе бремя греховное. Далече ми с тобою путешествати, страшный и грозный ангеле, не устраши мене, маломощнаго. Дай ми, ангеле, смиренное свое пришествие и красное хождение, и велми ся тебе возрадую. Напои мя, ангеле, чашею спасения!»
Мы мало что знаем об этом сочинителе. Но есть тем не менее основания предполагать, что это псевдоним, за которым скрывался сам Иоанн Грозный, великий государь московский. Дмитрий Сергеевич Лихачев, например, именно так и считал.
И если это так, то это странно: царь ведь трепетно весьма относился к себе и к собственному, как мы бы теперь сказали, имиджу самодержца. В пространных письмах доказывал бывшему соратнику, беглому князю Андрею Курбского, что нет ничего выше царской воли. Заставил московских книжников сочинить специальный труд, где обосновывался тезис о происхождении московских властителей от самого цезаря Августа: у Августа был брат Прус, а среди потомков Пруса — Рюрик, основатель московской династии, такая примерно схема. Иноземцы, конечно, посмеивались, но царь эти построения воспринимал всерьез. И вот, получается, при всем при этом для разговора с Архистратигом сил небесных выбрал маску юрода, городского сумасшедшего, из ничтожнейших — ничтожного. Почему? Это странно, но это объяснимо.
О подвиге юродства русские узнали от главных своих учителей в делах веры, от византийцев. Имперские юродивые — странные люди, смущавшие жителей Константинополя безумными выходками: они бегали по городу в рванине или голышом, произносили бессвязные речи, спали в кучах мусора. Смысл их служения — так это понимали мудрецы, которые голышом не бегали, зато собирали предания и писали жития блаженных,— в том, чтобы люди не забывали о словах апостола Павла: «Мудрость мира сего есть безумие перед Богом». И, соответственно, наоборот: о мудрости божьей можно напомнить греховному миру, только выворачивая мир наизнанку, демонстрируя наглядно его безумие.
Святые вообще в некотором роде пограничники — они одновременно и в здешнем мире, и в высшей реальности. Юродивые реальности смешивают, сдвигают, законы нашего мира ставя под вопрос. Сюрреалисты до сюрреалистов, они превращают полнейшее, с точки зрения обыкновенного человека, безумие в инструмент проповеди.
Русские — прилежные ученики, они усвоили традицию, полюбили юродивых и сложили о них легенды. Свои почитаемые юродивые есть во всех древних городах: в Ростове — блаженный Исидор, пришедший из Германии, чтобы вырваться из сетей католической ереси и приобщиться к правой вере (его, кстати, Грозный особенно почитал, сохранившаяся в Ростове церковь Исидора, что в валах, построена как раз при Грозном), во Пскове — Никола Салос, в Новгороде — Николай Кочанов. Но главный, архетипический русский юродивый — москвич, живший в эпоху Грозного Василий Блаженный. И, в отличие от византийских коллег, Василий (как и большинство наших блаженных) — не просто безумец, разоблачающий мнимую мудрость мира. Он в тесном контакте с властью и с царем как ее земным воплощением, он — обличитель сильных и защитник слабых.
Про него — целая россыпь сказок, которые помнили и пересказывали веками (записали их только в XVIII столетии, и записи эти куда содержательнее, чем переполненное риторическими украшениями официальное житие). Сын крестьянина, ученик сапожника, бросивший ремесло, он бродил по царской столице голым, кидался камнями в дома праведников и целовал стены домов, где жили заведомые грешники. Не потому, как вы могли бы подумать, что праведники были лицемерами, а грешники в тайне творили дела милосердия. У Средневековья другая логика: мы в пространстве чуда, где главный — человек, абсурд превративший в оружие проповеди. Дело в том, что в дома праведников бесы не могли проникнуть и толпились вдоль стен. А в дома грешников, напротив, не могли пробраться ангелы. Василий видел тех и других. Для него обыденность и надмирность сосуществуют, проникают друг в друга, он всегда — внутри сюрреалистической грезы, подлинность которой не ставится под сомнение. Бесам, соответственно, камни, ангелам — поцелуи. Однажды святой и вовсе разбил принародно почитаемую икону. Но не потому, что проникся византийской ересью иконоборчества или идеями протестантов. А потому что увидел: негодяй-иконописец на доске сначала изобразил Сатану, а уж поверх этого гнусного образа — Божью Матерь.
Этот легендарный Василий запросто общался с Иваном Грозным (кстати, знаем, что исторический Василий и царь действительно были знакомы, и когда юродивый захворал однажды, царь приходил его проведать). Мог подойти в церкви во время службы и укорить за мирские мысли, мог явиться на пир и явить очередное странное чудо, а мог… Вот что рассказывали люди о своем заступнике: когда Иван Васильевич громил Новгород, какая-то сила заставила его вдруг отойти от места казней. И увидел он на берегу Волхова пещерку малую, а в пещерке — своего юродивого знакомца за столом. Василий жестом пригласил царя перекусить, но на столе — дымящаяся плоть человеческая и кровь в чаше. «Разве человекоядец я?» — в ужасе закричал царь, а святой все так же молча указал ему рукой на разоренный город. И пристыженный самодержец прекратил зверства.
Здесь все выдумка — хотя бы потому, что Василий умер еще до начала опричного террора, и Новгород никто не спас, и саму историю москвичи с присущей им самоуверенностью по-хозяйски присвоили: сначала ее рассказывали жители Пскова про своего юродивого, Николу (и кстати, Псков Иван действительно разорять не стал). Но это не важно. Важно, чего ждали от своего святого жители царской столицы.
Грозный тоже ведь образ архетипический, олицетворение власти, загадочной, страшной, непостижимой, подобной стихийному бедствию. Блаженство и блажь, святость и безумие — рядом, и тут же — эта уничтожающая власть, способная в любую секунду превратить обычного человека в пыль. Нипочему. Просто так. Москва — средоточие власти, и конечно, этому городу нужен герой, способный обычного человека от власти прикрыть. Но кем такой герой может быть? Только городским сумасшедшим. Никто другой на подобное не решится.
(Святой митрополит Филипп, еще один современник Грозного, личность вполне историческая, попытался предложить другой путь, противопоставив безумию опричнины разумные аргументы, опирающиеся на истины Евангелия. И никого не спас, и был по приказу царя задушен Малютой Скуратовым.)
Беспредельная власть абсурдна, она не поддается человеческой логике, выпадает из мира рациональности. И здесь противоположности сходятся, всесильный царь осознает свое юродство. Именно эту личину на себя и натягивает, обращаясь к Ангелу грозному — и судии, и покровителю. И с личиной срастается в безумных оргиях опричников в Александровской слободе.
Что-то такое чувствовал, возможно, Петр, строитель регулярного тоталитарного государства, юродство запретивший указом: «Притворных беснующих, в колтунах, босых и в рубашках ходящих, не точию наказывать, но и градскому суду отсылать». Однако сам он со своим Всешутейшим собором, где высокородные придворные, наделенные нелепыми титулами, профанировали, изрядно напившись, церковные обряды, длил традицию.
Наследники его оказались людьми более умеренными, но и места для них в настоящей народной памяти, в преданиях, песнях и анекдотах осталось куда меньше, чем для Петра. И для Ивана.
Что-то такое понял про Грозного Эйзенштейн, и на это обиделся Сталин, еще один человек, сумевший в себе воплотить народные представления о власти как необъяснимой и карающей стихии. Поэтому и запретил вторую серию фильма «Иван Грозный», и не дал снять третью. Но вот когда Коба заставлял пьяных приближенных неуклюже плясать под патефон на Ближней даче, на кого он больше походил — на юрода или на царя? Здесь нет границы, несовместимое сливается с несовместимым, абсурд впадает в абсурд, образуя бездонное море.
Жива ли традиция теперь — вопрос спорный, хотя дефицита городских сумасшедших не наблюдается, в достатке их и в темных переулках, и в парламенте. Но вот что я, пожалуй, хочу сказать напоследок: Пушкин, великий, понимавший все и про всех, именно юродивого сделал ведь — одновременно множа абсурд — эпизодическим и главным героем «Бориса Годунова». Это квинтэссенция нашей веры: «Нельзя молиться за царя Ирода. Богородица не велит». Терпеть можно и страдать можно. Не исключено, что даже нужно. Зачем-нибудь. Молиться нельзя.
Подписывайтесь на канал Weekend в Telegram