Россия реформирует свою экономику десять лет. Шесть с половиной из них — в составе Советского Союза (а в конце этого периода — и в борьбе с ним); три с половиной года — вполне самостоятельно. Слов за это время сказано — на семи возах не увезти. Мы слушали — годами слушали — сначала про ускорение, потом про ускорение и перестройку, потом про ускорение, перестройку и демократизацию. Потом мы долго слушали про необходимость от слов перейти к делу, потом про шоковую терапию и либерализацию — и уже довольно давно слушаем о необратимости реформ. Куда менее очевидно другое: что делали и что сделали, пока все это говорили. Десятилетний юбилей процесса реформ, на наш взгляд, — вполне подходящий повод для попытки, пусть предварительной, разобраться с некоторыми базовыми вопросами:
Какие основные задачи стояли перед различными реформаторами экономики России? Какие из них — и в какой степени — удалось решить? В чем нынешняя экономика уже принципиально другая, чем в 1985 году, а в чем еще, в сущности, та же? Какова была — и была ли — стратегия реформ? В чем заключались удачи и просчеты тактики их проведения? Были ли за эти десять лет упущены какие-то принципиально иные возможности менее болезненного трансформирования советской экономической системы?
Единственный, может быть, вопрос, на который хочется ответить сразу, без долгих рассуждений, — это вопрос о необратимости реформ. На наш взгляд, можно будет уверенно говорить о том, что экономическая система страны реформирована, в тот самый день, когда новые экономические структуры построят первый новый большой завод. До тех пор имеет смысл говорить разве что о необратимости слома прежней экономической системы, но это совсем другой предмет — и неизвестно, стоит ли о нем вообще разговаривать.
Со всеми же прочими вопросами дело обстоит намного сложнее. Не предвосхищая ответов, которые мы попытаемся найти на следующих страницах, приведем один факт, по нашему мнению, демонстрирующий неоднозначность обсуждаемых проблем.
В России было суперлиберальное правительство — в Казахстане никогда. В России была так называемая шоковая терапия — в Казахстане ее не было. В России прошла массовая приватизация по весьма либеральной схеме — в Казахстане приватизацию проводят несопоставимо медленнее и куда менее либерально. В России, повторимся, уже года полтора говорят о необратимости реформ, а о Казахстане упоминают как об экономике советского типа. Казалось бы, "лед и пламень не столь различны меж собой". Но — валовый национальный продукт России в 1994 году составил 50,6% от уровня 1989 года; валовый национальный продукт Казахстана — 50%. Сальдо торговли между нами — нулевое. И это при том, что структура казахской экономики не "легче" нашей, а российский спад, несомненно, куда больнее ударил по Казахстану, чем казахский — по России, да еще с нефтью у них много хуже. Правда, Казахстан должен несколько сот миллионов долларов России — ну так ведь и Россия кое-что должна Западу.
Выводы из этого примечательного факта можно делать разные. Можно, например, вывести из него самую уничижительную оценку российского экономического либерализма: стоило ли так мучиться, чтобы уэкономить 0,6% ВНП? А можно предположить, что для нынешнего состояния народных хозяйств бывших союзных республик семьдесят советских лет и шесть лет "перестройки" по-прежнему значат куда больше, чем какие бы то ни было телодвижения национальных правительств. Впрочем, и в этом случае вопрос о радикальности реформирования экономики получает несколько непривычное освещение.
Так давайте попробуем разобраться.
Первый этап реформирования экономики — перестройка
Экономика СССР и России в ее составе к 1985 году представляла собой предельно стабильную, если не сказать закосневшую систему. Достаточно вспомнить, что решение об изменении залоговой стоимости стеклотары с 12 до 20 копеек было воспринято как нечто революционное.
Структура экономики изменялась незначительно, темпы ее роста неуклонно двигались к нулю, столь же уверенно снижалась эффективность хозяйства. Важной особенностью экономики была ее закрытость: подавляющая часть того, что в ней производилось, в ней же и потреблялась. Большой оборот промежуточной продукции и инвестиций был ориентирован на воспроизводство сложившейся структуры хозяйства и расширение добычи первичных ресурсов. Добыча же давалась все труднее.
Ужесточение ресурсных ограничений и вызывало разговоры о необходимости реформ, повышения эффективности экономики. Однако добиться его было невозможно из-за крайне высокой инерционности системы, обусловленной методами ее управления, главным образом — централизованным планированием.
Планирование было отлажено до абсолюта — вторую такую сложную и громоздкую систему и не вообразить. Она пронизывала все государство, все общественные институты, все до единого элементы хозяйственной деятельности. Она была оснащена разнообразнейшими инструментами: начиная от элементарных балансов производства-потребления и заканчивая сложнейшими эконометрическими моделями; на народнохозяйственное планирование работала в той или иной степени почти вся тогдашняя экономическая наука. Однако в результате всех усовершенствований произошло "отрицание отрицания": суперсистема стала плодить одни банальности.
Система планирования оказалась зажатой с двух сторон. С одной стороны, в экономике со снижающейся эффективностью перестало хватать свободных ресурсов, маневр которыми для достижения народнохозяйственных целей, собственно, и составляет суть планирования. С другой, она оказалась крайне ограничена в поиске новых для себя источников получения ресурсов. Скажем, простая идея реформировать советскую акцизно-дотационную систему цен (когда одни товары оголтело дотировались и стоили дешевле грязи, а на другие накручивался беспардонный налог с оборота) и нормализовать потребительский спрос, а вслед за ним и производство, наталкивалась на совершенно глухую стену партийно выдержанных отговорок типа "народ нас не поймет". (Ниже мы более подробно поговорим об ориентированности и целеполагания, и процессов принятия решений в советской экономической системе не на экономическую целесообразность, а на набор ключевых мифов.)
Колоссальный аппарат стал работать исключительно от достигнутого и в русле достигнутого. И если до середины 70-х годов на волне хлынувших в страну в результате мирового энергетического кризиса нефтедолларов какие-то проекты структурного плана в стране все же затевались (КамАЗ, БАМ, Атоммаш), то затем, в течение целого десятилетия — тишина. Нефть, добываясь во все большем количестве, уже столько денег не давала, а внутренний накопительный контур из-за снижения эффективности производства оказался выработанным. Функция
плановой системы предельно сузилась — до решения задачи "все как сейчас плюс еще чуть-чуть". И это "чуть-чуть" с каждым годом становилось все ничтожнее и ничтожнее, что не могло не настораживать хоть сколько-нибудь здравомыслящих людей.
Они поняли: чтобы что-то изменить, необходимо не экономическое, а политическое решение. Такое решение и было принято, получив название "перестройка". Экономическое осмысление концепции перестройки базировалось на понятии "ускорение". Оно должно было проистечь из резкого увеличения темпов роста капвложений в машиностроение (которому предстояло обновить основные фонды и обеспечить на этих новых фондах экономический прорыв) и сдерживания потребления, а также осознанного и, пожалуй, впервые гласного увеличения дефицита бюджета.
С дефицитом-то все получилось в полном соответствии с замыслом: всего за три года он вырос более чем в 4 раза — с 4% от бюджетных расходов в 1985 году до 17% в 1987-1988 гг. А вот со всем остальным оказалось гораздо сложнее.
Во-первых, одновременно с "перестройкой и ускорением" случилась чернобыльская катастрофа, а затем спитакское землетрясение, на устранение последствий которых было истрачено колоссальное количество средств.
Во-вторых, был принят закон о предприятии, изменивший, среди прочего, порядок расходования прибыли. Если до 1988 года в фонды экономического стимулирования направлялось 15-17%, то с 1988 года более трети, причем эти средства различным образом обналичивались, благо для этого появился такой мощный канал, как кооперативы, и в условиях фиксированных цен усиливали давление на потребительский рынок (в этих условиях дефицитный). На этом фоне к "перестройке и ускорению" прибавился сначала лозунг об усилении социальной направленности экономики, а затем и о социально ориентированном рыночном хозяйстве.
Макроэкономический итог этого этапа перестройки поначалу казался позитивным. Увеличение бюджетного дефицита расширило совокупный спрос — как инвестиционный (со стороны государства), так и потребительский — что, в свою очередь, сообщило некий импульс промышленности. В результате в 1989 году был достигнут максимальный объем выпуска промышленной продукции за всю историю России.
Однако на этом все и закончилось. В 1990-1991 годах развернулся "парад суверенитетов", начались забастовки, стала нарастать общая политическая напряженность, в результате "павловского" обмена денег возник ажиотажный спрос, полностью разбалансировавший потребительский рынок. С 1991 года начался промышленный спад, продолжающийся и по сей день.
Могла ли перестройка кончиться иначе?
Такой исход может показаться в известной мере случайным. Однако даже если бы перечисленных катаклизмов и не было, исход был бы таким же: он был просто-таки запрограммирован.
Дело в том, что стратегической цели экономической перестройки (куда? зачем?) так и не было задано — в силу того, что старое планирование этого сделать не могло, а никакого другого не было. Продекларированные же ускорение и "социалистический рынок", естественно, в качестве цели рассматриваться не могли даже в первом приближении.
В принципе "старое" планирование содержало элемент целеполагания, в том числе и долгосрочного. Для этого в его систему была включена так называемая КП НТП — комплексная программа научно-технического прогресса и его социальных последствий, разрабатываемая каждые пять лет (перед началом очередной пятилетки) на 10-15 лет вперед. Но роль ее всегда была несколько декоративной — и Госплан воспринимал ее крайне скептически, поскольку технология разработки плана была оторвана от этой программы. Кое-что, конечно, использовалось, но больше формально, для "связи с наукой".
Что же касается "новых" плановиков, "перестройщиков", то они в большинстве своем, придя из академической науки, сконцентрировались в комиссии по экономической реформе, возглавлял которую академик Леонид Абалкин. Комиссия эта запомнилась разработкой моделей хозрасчета (первой и второй), "абалкинским" налогом, непринятой экономической программой союзного Совмина — и вышедшим из нее Григорием Явлинским, автором программы "500 дней". Программа эта "прозвучала", но просуществовала совсем недолго.
Потом была еще программа группы Евгения Сабурова, сумевшего мобилизовать для ее разработки довольно квалифицированных специалистов. Но Сабуров в правительстве не удержался. Потом произошел августовский (1991 г.) путч, распад Союза — и, наконец, приход прагматика Гайдара, решившего обойтись и вовсе без программ.
Такая скудость стратегической мысли может показаться просто необъяснимой, если не вспомнить о вполне объективных и практически непреодолимых трудностях, стоявших на пути к разработке сколько-нибудь связной и разумной программы.
Во-первых, с самого начала реформаторское движение не имело сколько-нибудь широкой социальной базы. У реформы не было массового субъекта, способного воспринять что-нибудь отличное от гедонистских лозунгов в духе "Обогащайтесь!". В итоге все вокруг были ее объектами, а идеальных субъектов реформы в различных ее концепциях (квалифицированный рабочий класс, средний класс, мелкий собственник, крупный собственник) роднило лишь одно: их не существовало в настоящем времени — они в России или когда-то были, или еще только когда-то сформируются. Однако отсутствие массового субъекта реформы не отменяло для политиков задачи организации массовой поддержки тех единственных субъектов реформы, коими они сами себя и почитали.
Отсюда цель реформы с неизбежностью формулировалась предельно доходчиво и предельно абстрактно — буквально на уровне чего-то мифического, но весьма привлекательного. Например, "социализм с человеческим лицом". Любому человеку любой строй хочется видеть с лицом, адекватным собственному. Любому хочется взять суверенитета, сколько сможет; любому хочется, чтобы если что-то и регулировалось, то скорее рукой невидимой, чем железной.
В таком пристрастии к лозунгам две опасности. Первая — критерий целесообразности тех или иных экономических решений моментально идеологизируется в применении к ключевому мифу. Например, по мере перехода промышленности на вторую модель хозрасчета становится ли лицо социализма более человечным или нет? (Вне зависимости от последствий этого перехода для экономической эффективности, бюджета, денежного обращения и других последствий.) А, скажем, поддержать какую-нибудь отрасль промышленности госинвестициями? Не слишком ли видимой становится в этом случае регулирующая рука?
Вторая — если миф прост (а сложный миф тут и не годится), то и критерий прост, а значит, и решения должны быть быстрыми, простыми и легко объяснимыми. Имеет место замедление темпов — значит, нужно ускорение темпов; имеет место закрытость экономики — должна поиметь место открытость; много денег — мало денег; Центр — республики; да — нет!
Такая ситуация отнюдь не благоприятствовала стратегическому подходу к анализу ситуации, ибо выработка стратегии должна осуществляться с учетом всего веера нетривиальных последствий, объективная вероятность наступления которых не должна игнорироваться по идеологическим критериям.
Во-вторых, реформаторы всех поколений не могли четко идентифицировать сложившуюся в экономике ситуацию. Жизнь в зеркале кривых цен, естественно, давала совершенно некорректные ответы на вопрос об истиной эффективности и
технологических запросах производства (вспомним, например, что в свое время литр бензина стоил дешевле литра газированной воды), о структуре экономики (скажем, рубль продукции ВПК был дороже доллара — АК стоил 54 рубля, а М-16 стоила $316, а рубль гражданской продукции дешевле — женские колготки стоили 4 рубля, а не $0,5, как в остальном мире), а в конечном итоге — о цене задумываемых преобразований.
На наш взгляд, экономическая мысль всего мира не смогла бы напрячься настолько, чтобы ответить на вопрос: что же будет на самом деле, если все это взять и либерализовать вглубь, вширь и сразу? Поэтому единственная разумная форма, в которой могла бы существовать стратегия реформы — это последовательность шагов по трансформации экономики в чередовании с периодами ее адаптации к новым условиям. По нашему мнению, подобная задача на рассматриваемом историческом отрезке могла бы быть решена силами российских экономистов-профессионалов.
Но политиков, как отмечалось выше, прежде всего интересовал вопрос, куда эта трансформация приведет в итоге, дабы этот итог сразу предъявить внутренней и внешней публике. На первом этапе реформы несовместимость подобной постановки вопроса со сложностью решаемой задачи вызывала у власти паралич воли, что в конечном итоге породило потерю темпа, чреватую нарастанием диспропорций. На втором — паралич мысли, неоднократно проявившийся в неспособности, а может быть, и боязни предвидеть даже немедленные следствия своих действий.
Ну и наконец, в-третьих, если при советской системе централизованного управления "в цвету" и были какие-то, пусть чисто теоретические шансы обе описанные трудности как-то преодолеть, то с каждым шагом ее ускоряющейся деградации эти шансы таяли.
Чтобы не утомлять читателя долгими аргументами, сошлемся как на аксиому на хорошо известное кибернетикам утверждение: управляющая система не может быть проще управляемой (хотя в кибернетике это как раз теорема — зато доказанная).
Отмечаемая друзьями и недругами стабильность советской экономики (в лучшие ее годы) как раз и означала, что система управления народным хозяйством, основным элементом которой было централизованное планирование, была оному хозяйству вполне адекватна. Деградация же централизованного управления (с кибернетической точки зрения — его упрощение) в силу приведенной выше аксиомы автоматически приводила к адекватной деградации (упрощению) народного хозяйства.
Объяснимся: это упрощение реально шло в самых разных обличьях. В чем-то — вполне буквально (экономика умела обеспечивать взаимодействие сотен предприятий в сложных проектах, а потом разучилась — и сложные проекты принялись вымирать), а в чем-то — иначе. Сегменты экономики, руководство которыми более не обеспечивалось управляющей системой, выпадали из системы управляемой. В этом смысле была предопределена криминализация экономики: "недоуправляемые" сегменты просто не могли не перекочевать в полутеневую или теневую сферу.
Соответственно, съеживался и спектр возможных действий и реально достижимых целей этой шагреневой экономики. На глазах складывался порочный круг, в котором управляющие и управляемые элементы системы спихивали друг друга в болото. Это, собственно, и называется системным кризисом, который к 1991 году приобрел вполне канонический вид.
В этих условиях разработка стратегии реформ стала еще более необходимой — и еще менее осуществимой. Эпохе простых управленческих решений и вообще следовало закончиться где-то в период мануфактур, а уж в момент современного системного кризиса о них и поминать-то грешно. Однако, как мы выше уже заметили, а ниже — увидим, именно к простым управленческим решениям и обратились российские реформаторы.
Второй этап реформирования экономики — радикальный
Советские граждане — все до одного — "проходили" политэкономию. Не было в Советской стране человека, не слыхавшего о том, что есть какие-то там экономические законы, которые не поддаются никаким заклинаниям; о том, что экономика есть базис, а прочее — надстройка. Казалось бы, в таком случае и соображение о крайней инерционности экономических систем — особенно таких гигантских, как советская, заведомо не подлежащих кардинальному реформированию извне, — должно быть общепризнано, как таблица умножения. Но нет — страсть к простым решениям овладевала умами — и к середине "десятилетия перемен" на каждом углу слышались призывы не просто к радикальным, а к сверхрадикальным реформам.
Все кому не лень повторяли фразу Черчилля о невозможности преодолеть пропасть в два прыжка. И никто, сколько мы помним, не добавлял, что пропасть — если она действительно пропасть — и в один прыжок преодолеть столь же невозможно.
Ничего необъяснимого в этом нет: время перестройки текло столь очевидно впустую, миф о Великом Рынке, одним своим появлением разрешающем все проблемы, настолько проник во все поры, речи о необходимости "засучив рукава конструктивно работать" осточертели до такой степени, что едва ли не все, независимо от уровня понимания экономической подоплеки вопроса, в один голос декламировали нечто a la "Песнь о буревестнике": пусть, мол, сильнее грянет буря. О подробностях, естественно, единого мнения не было, но необходимость чего-то радикального донельзя и донельзя либерального стала общим местом. И это чисто по-человечески так понятно:
Душа ждала кого-нибудь —
И дождалась...
Осенью 1991 года к реформам приступила команда Гайдара. И первым же ее масштабным деянием стала либерализация цен.
Откуда взялась гиперинфляция
Утверждение сторонников ортодоксально либеральной концепции экономического развития, что тотальное освобождение цен ведет к установлению правильных "равновесных" цен (при которых невозможно "несправедливое" накопление) не выдерживает никакой критики как с теоретической точки зрения, так и в свете того инфляционного опыта, который мы приобрели за последние три с половиной года.
В рамках этой концепции экономическая система рассматривается как статический и однородный объект. В этом случае увеличение цен, адекватное наблюдающемуся разрыву спроса и предложения в денежном выражении, моментально устраняет неравновесие. Однако хорошо известно, что инфляция, как правило, носит кумулятивный характер, рождающийся из-за запаздывания реакции одних субъектов рынка на изменение ценовой политики других. Начавшись, инфляция имеет обыкновение длиться некоторое довольно длительное время, в течение которого, казалось бы, резкое в дефлированном выражении сокращение спроса не ограничивает цен.
Причина этого, на наш взгляд, кроется в низкой эластичности спроса по ценам (при изменении цен спрос снижается относительно слабо), объясняемой по крайней мере тремя обстоятельствами. Во-первых, для относительно небольшого временного интервала эластичность спроса по цене и не может быть высока, так как существует технологически заданная потребность в товарах. Во-вторых, современный рынок индустриально развитых стран (и наш в том числе) устроен таким образом, что каждый производитель находит себе низкоэластичную рыночную нишу. И наконец, в-третьих, инфляция сама по себе создает условия для снижения эластичности рынка.
Что произошло в результате либерализации? Каждый
производитель, оценивая возможности повышения цен, исходил из критерия повышения или снижения совокупного размера дохода. При работе на эластичном рынке рост цен приводит к такому сокращению продаж, которое не может быть компенсировано инфляционной прибылью. Другое дело низкоэластичный рынок, который мы имели. Здесь повышение цен ведет к сокращению объема продаж, но снижение доходов от этого перекрывается их ростом за счет увеличения цен. Таким образом, стремясь сохранить или увеличить свою долю доходов в условиях, когда все повышают цены, производителю выгодно придерживаться агрессивной ценовой политики — он ее и выбирает.
Очевидно однако, что рост цен при ограничении роста денежной массы и доходов потребителей вызывает падение совокупного спроса. Но, как это ни парадоксально, рынок при этом не становится более чувствительным к ценам. Часть потребителей, не имеющих возможности поддерживать свои доходы в соответствии с ростом цен, уходят с рынка и таким образом снижают спрос. Но они не делают погоды, поскольку их доля доходов перераспределяется в пользу более приспособленных к инфляции потребителей. Спрос предъявляют те, кто не слишком ограничен в доходах, а их спрос опять-таки нечувствителен к ценам.
Таким образом, проведенная либерализация цен с неизбежностью привела к гиперинфляции, создав мощнейший источник перераспределения богатства.
Чрезвычайно характерно, кстати говоря, что и в самый разгар гиперинфляции 1992 года власти и пресса не уставали стращать друг друга и обывателей призраком гиперинфляции, дежурящим за поворотом. Ну, что обыватели принимали недавно выученный термин за еще один псевдоним Сатаны (почему и верили, что он еще за поворотом) — это простительно. Но специалисты-то — чего еще ждали?
Приватизация как передача управления
С приведенной выше системной точки зрения можно попытаться рассмотреть и вопрос о наиболее последовательно проводимом элементе реформирования российской экономики — о массовой приватизации государственной собственности.
Трактовка этого вопроса самими реформаторами широко известна — и нельзя сказать, что она полностью сводится к либеральной мифологеме о заведомом преимуществе частного предприятия над государственным в эффективности. Обычно приводятся и более конкретные аргументы. Вкратце они таковы.
Для реформирования суперцентрализованной и катастрофически неэффективной советской экономики была остро необходима немедленная приватизация как можно большей части отечественных предприятий. К моменту прихода к власти команды Гайдара (конец 1991 года) была уже по существу утрачена реальная управляемость формально государственных предприятий из центра: перестроечный Закон о предприятии успел почти дотла ее уничтожить. Таким образом, в экономике России в тот период сочетались все отрицательные стороны как социалистического, так и капиталистического способов производства. Дело ускоряющимися темпами шло к коллапсу — и немедленная массовая приватизация не имела серьезной альтернативы (как и никто и ничто у нас не имеет альтернативы).
К этим, вслух произносимым, мысленно добавлялся и более мощный тезис: приватизация, по сути, уже и без распоряжений сверху шла полным ходом — и зашла довольно далеко. А поскольку к этому времени уже была практически сметена перегородка между наличным и безналичным рублем, да к тому же были узаконены чрезвычайно удобные для камуфляжа организационно-правовые формы (сначала, ясное дело, — кооперативы, потом малые да совместные предприятия), то растаскивание движимого и недвижимого государственного добра на глазах принимало катастрофические масштабы. Особенно же неприятно было то, что основная часть растаскиваемого навеки уходила из процесса воспроизводства, во всяком случае — отечественного ("Украсть нетрудно. Назад положить — вот в чем штука". М. Булгаков). Случай, когда дирекция некоего водочного завода из "уведенных вбок" денег решила (и смогла) построить ректификационную колонну, — исключение, подтверждающее правило: другие такого рода истории нам не известны.
Превращение собственников de facto в собственников de jure, составлявшее важнейший элемент массовой приватизации, было в этом смысле и впрямь безальтернативным выходом, так как всерьез завинтить гайки власть уже явно не могла. А легализация фактических владельцев госсобственности хотя бы переводила их в некое правовое поле, позволяющее надеяться на включение — пусть постепенное, по мере появления и внешних собственников — более действенных, чем позднесоветские, механизмов контроля. Правда, на ту пору упомянутое правовое поле было почти полностью in spe, — и сейчас-то оно зияет пустотами — но никакого иного выхода просто не было.
В терминах же управления, обсуждавшихся нами выше, необходимость приватизации, пожалуй, еще более очевидна. В самом деле: деградация центральной власти, приобретшая — особенно в ходе борьбы России с Союзом — угрожающие темпы, делала совершенно неотложной задачу создания альтернативной системы стратегического управления экономикой. Понятно же, что безраздельное господство текущих интересов есть верный путь к краху любой экономической системы. Если государственное планирование на глазах разваливалось, то вся надежда тем самым автоматически переносилась на планирование корпоративное.
Разумеется, формальное разгосударствление даже крупного предприятия не могло превратить его в современную корпорацию, способную — и стремящуюся — действовать на рынках в соответствии с собственными долгосрочными планами. Но первым шагом на пути к формированию таких экономических субъектов естественным образом становилась приватизация — и в этом смысле, повторим, она была совершенно неотложна: управленческая дыра образовывалась слишком широкая. (Насколько именно эта неотложность осознавалась самим правительством — совсем другой вопрос. Весь ход дальнейших событий заставляет предположить, что если и осознавалась, то лишь в самой незначительной степени. Но это, собственно говоря, не существенно.)
Естественное в данном контексте возражение: планировать способны и принадлежащие государству корпорации — едва ли основательно. Госкорпорации бывают способны на осмысленное рыночное поведение — но лишь в рыночной среде, составляя очень ограниченное меньшинство в множестве субъектов рынка. Но, конечно, не было ни малейшей надежды на то, что госпредприятия окажутся способны выйти из своих узко понимаемых сиюминутных интересов, оставаясь практически в прежней среде — да нет, хуже чем в прежней: без стратегических воздействий центра.
В какой мере расчеты на создание негосударственной системы стратегического управления экономикой успели оправдаться? Честно говоря, пока — в очень незначительной. Трудно сказать, какая часть напеченных при массовой приватизации акционерных обществ серьезно занимается разработками стратегических вопросов — во всяком случае, широкую публику о такого рода делах оповещают немногие. Наиболее серьезные авансы в этом смысле дают созданные и создающиеся финансово-промышленные группы, да и то управляющим началом в них будут, по-видимому, скорее банки, чем ставшие акционерными бывшие госпредприятия. Как у них пойдут дела — посмотрим.
Самый дорогой промах либеральных реформ
Несколько выше мы обсуждали проведенную правительством Гайдара либерализацию цен как таковую (и, как помнит читатель, не нашли это простое управленческое решение оптимальным). Здесь же нам кажется уместным рассмотреть ее в увязке с приватизацией, активно двинутой тем же правительством спустя несколько месяцев.
Читатель, может быть, вспомнит, как осенью прошлого года в беседе с Анатолием Чубайсом корреспондент Ъ попытался выяснить: нельзя ли было сначала запустить массовую приватизацию, а уж потом отпускать цены? Первый вице-премьер категорически отмел такую возможность: приватизацию и так запустили с максимально возможной скоростью (и даже еще быстрее), а либерализацию, по мнению г-на Чубайса, нельзя было откладывать не то что на месяц — на неделю: со дня на день грозила "остановка материально-вещественных потоков".
С тем бы мы и остались, если бы примерно месяц спустя в интервью "Известиям" Егор Гайдар не поведал, как они в правительстве долго выбирали: отпустить цены с 1 января или с 1 июня 1992 года — и выбрали первый вариант по каким-то вполне внеэкономическим соображениям. Стало быть, порядок действий вовсе не был так уж однозначно предопределен.
С точки зрения либерального мифа либерализация цен и приватизация суть два равнопочитаемых божества — и в этом смысле вполне безразлично, в каком порядке им воскадить. В реальной же жизни от перестановки этих слагаемых очень многое изменилось. Напомним, что еще за год до начала радикальных реформ эксперты Ъ рассчитали — и опубликовали — такую схему: приватизация лишь двух отраслей промышленности (легкой и пищевой) "съела" бы четверть инфляционного навеса; а если бы было принято решение избавить названные отрасли от налога с оборота, так можно было бы поглотить и половину "лишних" денег. (При расчетах предполагалось, что население понесет деньги в приватизацию в том случае, если это будет доходнее альтернативных способов их пристраивания.) А еще малая приватизация: торговля, общепит, сервис; а еще продажа земельных участков — вполне разрешимой, оказывается, была задача до либерализации цен убрать с рынка лишние деньги. Но этого сделано не было.
Сослагательное наклонение в подобного рода материях — вещь сомнительная, но все же попробуем представить себе, что изменилось бы, если бы это было сделано.
Во-первых, не было бы гиперинфляции в первые месяцы после либерализации цен — ей неоткуда было бы взяться. Во-вторых, неизбежный в ходе реформ рост дифференциации доходов не был бы так катастрофичен по масштабам — и, главное, пошел бы по существенно иной линии: накопленные человеком в его прошлой "советской" жизни сбережения существенным образом отразились бы на его имущественном статусе в жизни новой.
Значение этого последнего фактора — точнее говоря, его отсутствия — трудно переоценить. Обменяв на ноль все сбережения населения, вместо того чтобы раздать за них собственность (все равно ведь ее потом раздавали за ваучеры), реформаторы сразу убили двух зайцев. Они надолго сняли с повестки дня вопрос о появлении в России среднего класса — и лишили проводимые реформы сколько-нибудь широкой социальной базы. И зайцы эти убиты насовсем. Проекты так называемой компенсации сгоревших сбережений — будь они даже исполнимы — ничего уже изменить не в состоянии.
Вышеприведенные рассуждения могут показаться маханием кулаками после драки — и вообще, говоря словами известного анекдота, "быть бы мне таким умным до, как моя жена — потом". Но впечатление это будет ошибочным. Эксперты Ъ за годы выхода нашего издания (да и ранее) опубликовали сотни статей и обзоров, трактующих как текущие, так и стратегические проблемы реформирования российской экономики. Наши постоянные читатели, надеемся, согласятся, что очень значительная часть идей, высказываемых в нынешней статье, была уже опубликована нами много ранее. Реформаторы, разумеется, имели полное право наши выводы и наблюдения игнорировать — да и просто не читать. Но и мы, в свою очередь, получили право оценить последствия расхождения в мыслях между ними — и нами.
Впрочем, тема нашего юбилейного обозрения гораздо шире, чем хроника и разбор действий сменяющих друг друга правительств Союза и России. Обратимся к сути дела.
Внешние финансовые источники и парадоксы дезинтеграции
В течение последней четверти века конъюнктура мирового рынка дважды предоставляла исключительные возможности для структурной реорганизации хозяйства Советского Союза и России. Оба раза эти возможности были упущены.
Первый раз — середина и конец семидесятых; для мировой экономики — годы энергетического кризиса. Рост цен на энергетические ресурсы дал России уникальную возможность формирования финансового потенциала структурной перестройки хозяйства: Россия была единственной из развитых индустриальных стран, которая могла экспортировать дешевое (для себя) сырье. "Нефтяные деньги" лишь отчасти пошли впрок. Помимо уже упомянутых инвестиционных проектов — КамАЗа, БАМа, Атоммаша и трубопровода Уренгой--Помары--Ужгород, — ничего не припоминается.
Эти проекты, естественно, сыграли свою модернизационную роль, значение которой не иссякло и по сей день. Остальной же денежный поток, распыленный по всему хозяйству, не смог даже приостановить тенденций к снижению темпов роста национального дохода. Видимо, значительную долю средств отвлекла политическая борьба с Западом в Восточной Европе, Африке, Азии. Однако к началу перестройки проблема исчезновения "нефтяных денег" 70-х все-таки не была полностью неразрешимой.
Во многом неудачи первого, да и последующих этапов реформирования российской экономики связаны с недооценкой роли или невозможностью адекватной идентификации места России в мировой экономической системе. Объективно обусловленное нулевыми темпами экономического роста расставание со статусом сверхдержавы на внешнеполитической арене сопровождалось, с одной стороны, малообъяснимыми материальными пожертвованиями мировому сообществу (в духе купца, замаливающего грехи молодости), с другой — необъяснимой эскалацией домостроевской жестокости к своим ближним — бывшим партнерам по СЭВ и СССР.
При этом действия Союза и России до обидного последовательно дополняли друг друга.
Начнем с того, что союзный центр в борьбе за западную помощь и за приобретение статуса специального члена МВФ почему-то исключительно мягко (даже без тени попытки начать серьезные переговоры по компромиссным схемам) отнесся к тому, что многие страны Азии и Африки, следуя рекомендациям МВФ, отказались погашать военные долги, то есть в первую очередь долги перед СССР. Таким образом, отказавшись от статуса крупнейшего мирового кредитора (гарантирующего место не столько в МВФ, сколько в Лондонском клубе) без компенсации товарными поставками, собственностью и даже без надежды на факторинговые схемы, союзному руководству удалось "завесить" порядка $60 млрд внешних активов по номиналу (их рыночная цена, если исходить из сегодняшней котировки внешнего займа России, которая, напомним, в международной классификации инвестиционной привлекательности опережает только Ирак, могла бы быть оценена как минимум в $15 млрд, но, к сожалению, отказ платить сделал эти долги неликвидными).
Второй широкий жест сделала уже Россия, из тех же
соображений, что и Союз, объявившая себя (быстро оставив попытки урегулировать этот вопрос с бывшими республиками СССР по известным схемам гарантий собственностью) единоличным правопреемником по всем долгам СССР. (По разным оценкам эта сумма составляет $80-110 млрд, хотя при "честном" разделе долга на Россию падало бы миллиардов 70.) Как его ни реструктурируй, а порядка $4 млрд в год из бюджета платить приходится (могло бы, кстати, быть и на порядок больше, если бы не героические усилия Александра Шохина).
В итоге Россия, совершив все возможные политические и внешнеэкономические уступки, практически отказалась от объективно принадлежащего ей статуса страны нетто-кредитора — вообще говоря, весьма уважаемого в мире.
Второй аспект — это недопонимание выгод и опасности положения Союза и России как центра международных валютных систем. Очевидно, что как экономическая категория рубль СССР в СЭВе и рубль России в СССР играл примерно ту же роль, что играла марка в ERM, доллар в Бреттон-Вудской валютной системе и французский франк в зоне KFA. Для центральной валюты это прежде всего означает, что ее курс (через систему цен, или благодаря статусу резервной) завышен относительно паритетного по отношению к периферийным валютам.
Таким образом, страна-центр получает хорошую фору в виде дешевого, с точки зрения внутренних цен, импорта. Этот фактор все глубже затягивает страну в жесткие и "наркотические" интеграционные (в том числе технологические) связи, порождая при этом иллюзию активности сальдо в межгосударственных связях. В результате возникает иллюзия, что переход на мировые цены — резерв для получения ранее упускаемых доходов. Переход происходит — и вот уже импорт оказывается непомерно дорогим и экспортом это не компенсируется.
В итоге, без разбора того, какие цены дальше от мировых — экспортные или импортные — сначала Союз хлопает дверью в СЭВе, а затем Россия в Союзе.
Печальный итог известен (и, кстати, не нов — вспомним энергетический кризис в США после распада Бреттон-Вудской валютной системы): страна получает через импорт мощнейший удар, подхлестывающий инфляцию издержек, цены растут, связи рвутся, внешние рынки теряются. По существу, бывшая валютная метрополия начинает импортировать издержки и экспортировать спад. Теперь, как известно, не только объемы взаимной торговли сократились куда больше, чем национальные производства, но и структура нашего торгового оборота со странами СЭВ и СНГ куда консервативнее, чем у России со всем остальным миром — до 90% в ней составляет сырьевой оборот.
Можно ли было в этих коллизиях разобраться заранее? Наверное, да — особенно если не переупрощать подходы и не "бежать впереди паровоза". По нашим данным, в 1990-1991 годах Госкомстату СССР не выделили смешной суммы — 20 млн рублей — для того чтобы собрать информацию и провести цикл работ по составлению межотраслевого баланса поставок в разрезе союзных республик с выделением внешнеторгового блока по расширенной (до 1500 позиций) товарной номенклатуре. Что поделаешь? В то время во внешнеэкономической сфере были дела поважнее: у одних "дело АНТа", у других — "дело Фильшина", а у всех вместе — подороже продать остров Кунашир.
Второй раз мировая конъюнктура проявила благосклонность к России на рубеже 80-90-х годов. Тогда мировой денежный рынок оказался переполнен свободными ресурсами: спрос на деньги со стороны США, в начале 80-х активно импортировавших капитал, упал, Германия и Восточная Европа еще не нуждались в притоке денег. Небезынтересно мнение английского экономиста Джона Росса: он полагает, что обозначившийся избыток денег был бы направлен в Россию, если бы не реформы Гайдара. Либерализационный шок развернул этот поток в Китай, который оказался более безопасным местом приложения капитала.
Что, помимо политической нестабильности, было очевидным препятствием к аккумулированию свободных денежных потоков? Отсутствие структурной линии в политике наших либералов ставило в уязвимое положение именно те отрасли производства, где эффективность приложения капитала могла бы быть высокой. Легкая, пищевая промышленность и машиностроение, будучи ориентированы на внутренний спрос, в условиях равномерного (неструктурного) денежного сжатия оказались в самой невыгодной ситуации. Будь экономическая политика именно структурной, положение могло бы стать прямо противоположным.
Имеется в виду следующее. Замораживание цен (вопреки догмам МВФ) на продукцию тяжелых отраслей и либерализация цен в "легком" секторе определили бы относительный рост цен и соответственно эффективности этого производства на внутреннем рынке. И не только: замороженные цены в отраслях "производства средств производства" предотвратили бы инфляцию издержек, а оставили бы "легким" отраслям запас конкурентоспособности на рынках ближнего зарубежья и третьего мира, о которых теперь можно лишь сожалеть. Наряду с достаточно высокой оборачиваемостью капитала это могло бы привлечь в отрасли средних технологий иностранных инвесторов, ради которых все правительства РФ уже который год издают указы и постановления.
Генезис и кризис институтов перераспределения
А теперь обратимся к совсем другому вопросу: кто и как в реформируемой стране начинал — и прекращал — зарабатывать деньги.
Первым символом насаждаемого в стране "рынка" стали биржи, которых к концу 80-х расплодилось по стране несколько сот. Как все еще помнят, этот рыночный институт служил вовсе не для эффективного распределения сырьевых (так называемых "биржевых") товаров или, скажем, хеджирования рисков. Все было гораздо проще: те, кто имел доступ к дешевым и дефицитным государственным ресурсам, на биржах эти ресурсы перепродавал по свободным ценам, которые были гораздо выше государственных. Операция несложная, больших интеллектуальных и прочих ресурсов не требующая, но весьма выгодная. (Между тем в стране до сих пор так и нет ни одной "настоящей" товарной биржи — сегодняшней структуре хозяйства она просто не нужна.)
Другие принципиальные возможности перераспределительного накопления появились уже в условиях гиперинфляции, раскрученной с января 1992 года, но об этом мы сказали выше.
С весны 1992 года борьба с инфляцией стала важнейшим и чуть ли не единственным (кроме, разумеется, приватизации) элементом правительственной политики.
Денежное сжатие 1992 года (реальное количество денег в обращении в январе составило около 40% от уровня лета 1991 года, когда в экономике было относительное равновесие) вызвало сильный спад промышленного производства. Директора предприятий, взывающие к изменению экономической политики, были объявлены врагами реформ — "красными директорами".
Открытие экономики для внешнего мира, практически проведенное в 1992 году, придало промышленному спаду еще и структурный характер. Как уже говорилось выше, несоответствие внутренней и внешней ("мировой") ценовой структуры и низкая конкурентоспособность российской обрабатывающей промышленности неминуемо ускорили спад в конечных отраслях, в частности, в отраслях, обслуживающих потребительский рынок. Для новых предпринимателей наметилось две возможности: экспорт сырьевых ресурсов и импорт товаров, замещающих потери от спада в промышленности и сельском хозяйстве.
Последовательность и пропорции реализации этих возможностей определила динамика обменного курса. Инфляционные ожидания конца 1991-го — начала 1992 года резко подняли курс доллара, так, что средняя зарплата в долларовом выражении не превышала $10. Ясно, что о масштабном импорте
при таком курсе говорить не приходилось. Он и начал быстро сокращаться, поскольку для коммерсантов был невыгоден, а государство от централизованных закупок отказывалось. Свободный экспорт стал ключевым способом зарабатывания денег. Именно поэтому объемы экспорта относительно мало изменились по сравнению с дореформенным периодом, в то время как практически во всех отраслях хозяйства спад измеряется десятками процентов.
Сохранение высокого уровня экспорта и снижение импорта обеспечили положительное сальдо торгового баланса. Притекающая в страну валюта (хотя значительная часть валюты, вырученной за экспортные поставки, оседала за границей) обеспечила долгосрочное понижательное давление на реальный курс доллара: с января 1992 года только в течение нескольких месяцев биржевой курс доллара рос быстрее внутренних цен (обычно опережающий рост происходил в кризисные моменты, обусловленные неловкой денежной политикой). Покупательная способность населения, выраженная в долларах, стала расти. А соответственно стала расти и привлекательность торговли импортными товарами. На глазах расцвели рынки одежды, электроники, бытовой техники, продуктов питания. К лету 1994 года средняя зарплата составляла примерно $100.
Позиции банков, обслуживающих экспортно-импортные операции и торговлю, естественно, стали усиливаться. Это были в основном новые банки — и именно выход в быстро растущий сектор хозяйства обеспечил этим банкам быструю ликвидацию разрыва по объемам активов между ними и "старыми" спецбанками. Кроме того, все банки подпитывались инфляционными деньгами вплоть до середины 1994 года. Эта подпитка обеспечивалась отрицательной реальной процентной ставкой при сохранении масштабного централизованного финансирования. Если в 1992 году средняя доходность (отношение прибыли к активам) для 30 крупнейших банков составляла около 3%, то в 1993 году она вышла на уровень 6%.
Понятно, что новые предприниматели равнодушно наблюдали за промышленным спадом: проблемы производственного сектора хозяйства были для них чужими, их интересы лежали в других областях.
Однако уже летом 1993 года прозвенел первый звонок. В течение двух месяцев номинальный курс доллара падал, хотя и медленно. Рублевые процентные ставки к этому времени были не меньше, чем сейчас. Поэтому для тех же торговых компаний, оперирующих валютой, процент по взятым рублевым кредитам фактически превратился в валютный, а это гораздо больше 100% годовых. Большинство компаний тогда отделалось легким испугом. Помогли два фактора: потребительский рынок импортных товаров быстро расширялся, а банки еще не были столь требовательны по части своевременного возврата кредита. Однако, скажем, печальная история краха "Эрлана" началась именно летом 1993 года.
Отметим также, что в этот период правительство по-прежнему оставалось безразлично к проблемам хозяйствующих субъектов — теперь уже торговых компаний. Его заботило только снижение уровня инфляции, а стабильный курс доллара рассматривался как номинальный якорь, к которому "привяжутся" все цены. (Как показали последующие события, влияние обменного курса на цены оказалось минимальным, а осенью произошел очередной валютный кризис.)
Последняя глава эпохи перераспределения
1994 год запомнился очередной неудачной попыткой финансовой стабилизации. В этом году политика примерно та же, но с некоторыми дополнениями. "Безынфляционное" финансирование бюджетного дефицита стало в понимании правительства ключевым вопросом экономической реформы.
Однако возможности стабилизации и пополнения бюджета за счет реального сектора были практически исчерпаны. Сохранив денежное давление на промышленность и сельское хозяйство, правительство задалось целью ужесточить денежный режим для банковской сферы. Именно в этот момент ограниченность хозяйственных интересов государства проявилась наиболее явным образом, поскольку к моменту наступления на банковский капитал он уже успел сформироваться как жизнеспособная часть капиталистического хозяйства. Спектр средств был неширок: от навязывания ГКО в качестве значительной части портфельных инвестиций финансовых институтов до резкого ужесточения резервных требований к коммерческим банкам. На фоне заявленной в правительственной программе цели увеличения инвестиционной активности частного сектора попытки "национализации" банковского капитала выглядят, мягко говоря, непоследовательными.
При этом на второй план отходит проблема инвестиций — откуда же на них возьмутся деньги, если большая часть средств размещена в госбумаги? Высокие процентные ставки рассматриваются как антиинфляционная мера, а их негативное влияние на все сектора хозяйства игнорируется.
Проводимая государством политика оказалась невыгодной никому. При этом торговцы и промышленники жалуются на банки, те оправдываются необходимостью выжить в условиях недружественной политики, но каждый пытается смягчить эту политику, оказывая давление на власти в одиночку, а если и вместе, то даже не пытаясь предъявить концептуальные политические претензии.
По существу, цепь перестроечного и постперестроечного "развития" здесь и обрывается: неиспробованных возможностей манипулирования ранее созданным национальным богатством больше не осталось.
Совсем небольшое резюме
Итак, реформирование российской экономики на основе мифов в целом, похоже, завершено. Мифа о социализме с человеческим лицом хватило на шесть лет, мифа либерального — и вообще только на три года. При этом, как мы видели, всем разрядам субъектов экономики уже было наглядно показано, что "жизнь — не грезы, жизнь есть подвиг": промышленники, аграрии, торговцы — а теперь и банкиры — поочередно ощутили на себе тяжелую реформаторскую длань.
С инициированием и раскручиванием процессов перераспределения ранее накопленной в стране собственности либеральные реформаторы справились, но ни начать новый виток накопления национального богатства, ни даже добраться до какого-то пункта равновесия в перераспределении им не удается — и, если либеральный миф останется ключевым, удастся очень нескоро. На наш взгляд, позитивных сдвигов в решении этих задач, непременным условием которых является создание новой системы стратегического управления экономикой, следует ожидать уже не от правительства — оно за эти десять лет нажало уже на все мыслимые рычаги и дернуло за все мыслимые веревки, — а от самих предпринимателей. Да и то только в том случае, если им удастся сформулировать свои долгосрочные цели.
Комментарии к графикам
К графику 1
На графике видно, что в течение 20 предреформенных лет номинальные доходы населения выросли более чем в 2,5 раза. Реальные, то есть дефлированные доходы также существенно увеличились — в 1,8 раза.
К графику 2
На графике видно, что в 70-х и начале 80-х годов темпы роста подушевого дохода населения, предназначенного для потребления и произведенного национального дохода в реальном выражении параллельно снижались. С 1982 года произведенный национальный доход в расчете на одного человека уже падал. Причем интенсивность падения резко возросла с началом перестройки. В то же время рост душевых доходов населения резко ускорился. Разрыв динамики произведенного и предназначенного для потребления дохода сформировал пресловутый инфляционный навес.
К графику 3
Рост доходов населения, опережающий рост произведенного национального дохода, привел к резкому росту нормы сбережений в 1986-1990 гг.
К графику 4
На графике показан процесс "обналичивания" прибыли предприятиями.
Юрий Беляев, Татьяна Гурова, Никита Кириченко, Александр Привалов, Валерий Фадеев, Андрей Шмаров