"Человек-слон", быть может, самая тонкая и мастерски сделанная картина, действие которой разворачивается в викторианской Англии, казалось бы, весьма далека от злобы дня. Однако она стала воплощением "политической корректности" — новых правил поведения, сейчас повсеместно принятых в Америке.
Несмотря на то что политическая корректность распространена в Европе меньше, чем в Америке, и совсем уж не встречается в России, отечественные mass-media последнее время почему-то вступили с ней в решительный бой. Причем наиболее воинственными оказались многочисленные эстеты — фанаты "Твин Пикс", хотя именно для них суд Линча должен быть особенно значим.
Все российские борцы с политкорректностью описывают ее с помощью одной и той же, видимо, очень смешной шутки: "Политическая корректность — это две лесбиянки, одна черная, другая без ноги, которые, опекая глухонемого ребенка и дюжину кошек, днем ходят в вегетарианскую столовую, а вечерами читают поэзию женщин Востока". Сострив таким образом, журналисты тут же делаются грустными и патетически восклицают, что культ меньшинств, воцарившийся на Западе, привел к унижению большинства, что попрано само понятие нормы, что изгоем сделался здоровый белый гетеросексуальный мужчина с университетским дипломом и что все это — фашизм.
Те, кто поумнее, признают в политической корректности, так сказать, содержание, но сетуют на форму: все, конечно, правильно, говорят они, но уж очень лицемерно и к тому же громко, навязчиво, истерично, в общем — безвкусно. Наконец, редкие и самые умные замечают, что политическая корректность игнорирует промысел Божий, подменяя откровение механическими правилами добра, заведомо безблагодатными. Фильм Дэвида Линча "Человек-слон" интересен хотя бы тем, что отвечает сразу и первым, и вторым, и третьим.
Человек-слон — абсолютное меньшинство
Абсолютное меньшинство — человек со слоноподобной головой на болезненно-хрупком туловище — в начале картины обитает на одном из диккенсовских рынков викторианской Англии. В балаган, где за небольшую мзду его показывают желающим, приходит ученый (здоровый белый гетеросексуальный мужчина с университетским дипломом — абсолютное большинство). Заинтересовавшись невиданным феноменом и веря в безграничные возможности науки, он забирает человека-слона в свою клинику. Там нового пациента окружают заботой: его отмывают, одевают, учат говорить — сначала просто по-английски, потом как джентльмена — и наконец вводят в общество. Сюжет начинает сбиваться на "Пигмалион" Шоу.
Возникает пародия: человек-слон не гадкий утенок, родившийся прекрасной лебедью, и даже не Элиза Дулиттл, которую лебедью сделали с помощью последних достижений науки. Ни прогресс, ни светлая вера в добро и справедливость не в силах преобразить героя Дэвида Линча: он как был, так и остается абсолютным меньшинством.
Но подобно Элизе Дулиттл, человек-слон имеет светский успех. Сама королева Виктория присылает справиться о его здоровье. И он не подводит свою королеву. Он делает то, чего от него ждут: вежливо улыбается, приятно изгибается, нежно душится. Его опекает примадонна, и он становится вполне театральным. Он соответствует своим новым зрителям, как соответствовал старым, в балагане. В каком-то смысле он в том же балагане, да и публика почти та же: светская толпа, в сущности, мало отличается от ярмарочной. Если бы Дэвид Линч ограничился этим нехитрым софизмом, не о чем было бы и говорить.
Но плавно-тягучая, горько-сладкая ирония Линча неожиданно дает сбой. Хозяин балагана, не светского, а рыночного, пробирается в клинику, чтобы выкрасть человека-слона, — товар, приносивший доход. Сюжет идет вспять, тема жизни как каторги раскручивается по второму кругу. Героя опять оскорбляют, истязают, сажают в клетку. Поначалу это выглядит бессмысленным повтором, и лишь в финале проясняется, зачем было нужно очередное унижение перед очередным взлетом: счастливым возвращением в клинику, последним оглушительным триумфом в театральной ложе и тихой смертью в собственной постели.
Человек-слон — абсолютное большинство
Фильм "Человек-слон" сделан во славу лицемерия как основы цивилизации. Дэвид Линч не столько ищет сходства между театрально-светским и ярмарочно-театральным, сколько настаивает на их различии. Он противопоставляет любопытству искреннему, агрессивному — скрытое, щадящее. То, что всегда ставилось в вину свету, Линч справедливо объявляет его достоинством. Как и завсегдатаи ярмарки, люди высокого театра эгоистичны и, конечно же, равнодушны к страданиям человека-слона. Но они никогда не показывают этого. Подчеркнуто не замечая его уродства, в прямом и переносном смысле убрав все зеркала, светские люди заботятся не о человеке-слоне, а о себе. Они гуманны вынужденно. Они-то понимают, что здоровый белый гетеросексуальный мужчина с университетским дипломом, может быть, и абсолютное большинство, но вообще-то — абсолютная фикция: всегда найдется кто-то еще белее, еще здоровее, еще гетеросексуальнее, с более знатным университетским дипломом, для которого вы непременно окажетесь человеком-слоном.
Светские люди недаром так не любят вида страдания. И недаром боятся чужих мук пуще собственных. Они хорошо знают, что их комфорт прямо зависит от комфорта окружающих. В непонимании этого основного закона — коренное новаторство старого советского и нынешнего новорусского света, искренне убежденного в том, что собеседника надо элегантно сажать в лужу. Светский человек более всего боится застать ближнего в несчастном положении. Он с черными хочет выглядеть черным, среди инвалидов — безруким, а с папуасами есть руками. Это не высокая нравственность, не человеколюбие, не система взглядов и даже не воспитание, а инстинктивный способ выжить.
Американская политическая корректность есть всего лишь попытка приспособить старый светский рецепт к широким демократическим нуждам, переведя его на язык общедоступный морали — то есть упростив насколько возможно. Тщательно регламентированная, занудно прописанная забота о меньшинствах гарантирует от неловкости всякого. Это только правила поведения, как и положено, насквозь лицемерные: можно все что угодно думать про черных, на то есть ваша добрая воля, но называть их шоколадками и угольками не надо. Шутить по этому поводу не надо, неловкая получится шутка. Вот и вся политическая корректность, элементарная, как: дамы, не сморкайтесь в занавески. И возмущаться в ответ — либеральный террор! фашизм! — будет, наверное, не вполне адекватно.
Смерть человека-слона
Повторное унижение, возвращая человека-слона к ужасающему прошлому, расставляет все на свои места. Лицемерный светский восторг был существенен для него не потому даже, что помогал жить. И издевательства ярмарки страшны не потому, что жить мешают. Они страшны потому, что мешают умереть. Смерть для него возможна только в клинике, где люди света поспособствуют этому, невольно, разумеется, — оставив его в покое. По привычке отдав кесарю — кесарево, они даруют ему возможность воздать Богу — Богово. Равнодушный восторг окажется на редкость деликатным.
Величайшая христианская святая Мария Египетская незримой силой была вытолкнута вон из храма и потом, как известно, "сорок лет жила в тоске и в пустыне завещанье написала на песке". Это — предельный образ черного монашества, великой веры, путь отречения от всего земного, особенно ценимый церковной традицией, но невозможный для человека-слона. Ему бежать некуда — диктат общества стал тотальным. Возникла политическая корректность, призванная его смягчить.
Человек-слон зажат в тиски между ярмаркой и театром. Из одного социума он хочет вырваться в другой. Это, если угодно, предельный образ земного, суетного пути, скромной, маленькой веры: наедине с собой герой Линча любит рассматривать нежный акварельный портрет матери или строить из картона готические соборы. Ему тепло, хорошо, уютно в клинике, он потому и стремится туда перед смертью, желая уйти из мира с миром. И это получится, если никто не спугнет.
В начале фильма молодой ученый, пытаясь заставить своего пациента произносить звуки, по-детски складывая их в слова, вдруг слышит от него внятную, чистую, стройную речь — псалом Давида, который они еще не проходили. Откуда его знал человек-слон, как смог повторить такой сложный текст, не умея сказать простого? Наука, в которую безгранично верит ученый, на сей счет не дает ответа. Безблагодатная политическая корректность тоже. Но она, по крайней мере, не мешает его искать — потому что совершенно к нему равнодушна.
АЛЕКСАНДР ТИМОФЕЕВСКИЙ