Время внутри
Анна Наринская о "Начале" Анджея Щиперского
В выходных данных романа Анджея Щиперского значится 2008 год, так что, наверное, следует покаяться в своей рецензентской халатности и нерасторопности. В свое оправдание скажу следующее: во-первых, в оригинале этот текст вышел вообще почти четверть века назад, а во-вторых, в книжных магазинах экземпляры еще имеются.
Так что начнем: книга Щиперского — умная, трогательная и литературно почти совершенная. В том ожидаемом, успокоительном смысле, в каком бывает совершенна интеллигентная европейская проза (оба определения здесь следует понимать буквально). Это проза (превосходно переведенная Леонардом Буховым) довольно медленная, вдумчивая, слегка многословная и не брезгующая некоторой описательностью... Но нет, перед тем как продолжить восхваления, надо все же сделать предупреждение.
"Начало, прекрасная пани Зайденман" — книга патриотическая, и это современного читателя раздражает, причем даже больше, чем слегка. Патриотическая, конечно, не в смысле славословий отчизне и перечисления ее неоспоримых преимуществ. Ничего подобного тут нет, а есть сложные, даже душераздирающие любовно-ненавистнические отношения автора с родной страной, которые представляются ему со всей очевидностью главными в жизни. Читая сегодня обращенные к Польше пассажи Щиперского, одинаково страстные и там, где он признается: "Польша — самое святое под солнцем, что у меня есть", и там, где пишет, что она "взращивала шпиков и доносчиков, палачей и взяточников, ксенофобию возвысила до ранга патриотизма, висла на ручках чужих дверей, верноподданнически целовала руки тиранов", испытываешь некоторое неудобство и недоумение.
Стоит, правда, напомнить себе, что в середине восьмидесятых, когда это писалось, из польского воздуха еще не выветрился запах военного положения, будущее казалось неопределенным и даже страшным, а сочинение откровенных произведений на тему личных отношений с родиной еще не превратилось в проверенный мейнстрим.
Вспомнив об этом, вернемся к восхвалениям и собственно к тексту. Осень сорок второго, у стен варшавского гетто установили карусель, которая ежедневно вращается среди музыки и взрывов смеха вплоть до самой ночи, когда ее бренчание сменяется другими звуками, точно описанными неким веселым прохожим: "Вот жидов поджаривают, аж треск стоит". Солдаты из немецкого гарнизона заказывают себе новые бриджи у портного Аполлинария Кунявского с Маршалковской улицы, а он за бесценок скупает у них фарфор, подсвечники, миниатюры: "Кунявскому нравилось немцев надувать, и делал он это с удовольствием, поскольку знал, что вещи, которые они предлагали, почти всегда были добыты грабежом". Бандит Виктор Суховяк находит себе новый прибыльный бизнес: он "за щедрую плату перебрасывает людей из гетто в арийскую часть города". Это позволяет ему "неплохо зарабатывать, совершая доброе дело". А еврей Бронек Блютман сдает в гестапо прекрасную пани Ирму Зайденман, которая прячется, выдавая себя за не менее прекрасную пани Марию Гостомскую, вдову польского офицера.
Этот обыденный, жестокий и жертвенный мир оккупированной Варшавы Щиперский описывает со знанием дела (он двадцатилетним участвовал в Варшавском восстании, после чего год просидел в лагере Заксенхаузен) и какой-то нервной, не приправленной ностальгией поэтичностью. Но, занимая собою технически почти все пространство романа, варшавская осень сорок второго — только часть выстроенной Щиперским конструкции. Он делает вещь вроде бы простую и вовсе не новую, но в его руках оказывающуюся приемом почти гениальным. Ведя своих персонажей, судьбы которых так или иначе переплетены с судьбой прекрасной пани Зайденман, по военным варшавским улицам, автор вдруг заставляет каждого из них застыть как будто в стоп-кадре, чтобы скороговоркой поведать читателю его будущее, а затем вернуться к своему герою, пребывающему, в отличие от автора, в неведении. (Кстати, об этом польском будущем Щиперский рассказывает тоже со знанием дела — до своей смерти в двухтысячном он успел побывать и благополучным польским дипломатом, и опальным мятежником.)
В этом отнюдь нет постмодернистской игры во всесильного автора, манипулирующего безвольными персонажами, а наоборот — живое ощущение не только бега, но и шума времени и уж совсем-совсем не постмодернистское понимание ценности человека внутри этого времени.
И еще тут есть печальная — но никак не назидательная — умудренность человека, который прожил столько и так, что слова о том, что победителей — и в войне, и в жизни — не бывает, из общего места стали для него личным знанием.
М.: Текст, 2008