Отец Андрей Колесников
Еще когда Маша с Ваней уезжали в Сочи на "Кинотаврик", я обратил внимание на страдания мальчика. Дело в том, что Маша уже несколько лет виртуозно катается на кроссовках с колесиками. Она может оттолкнуться на ровном асфальте один раз — и катиться метров сорок. В толпе она в этих кроссовках может, наоборот, сновать среди людей, которые издали в ужасе смотрят на нее, стремительно надвигающуюся на них в этих кроссовках, не могут понять, почему ребенок в кроссовках несется так, как будто в эти кроссовки вмонтированы мотоциклетные двигатели, и отдают себе отчет только в том, что девочка в них сейчас врежется. А она виляет в полуметре перед их носами и катится дальше, поставив ноги в одну линию и наслаждаясь произведенным эффектом. Потом переходит на шаг.
В общем, выглядит это сногсшибательно. И главное, невозможно с виду понять или тем более объяснить, чем эти кроссовки отличаются от обыкновенных. И всего-то — два маленьких стальных колесика на подошве.
Ваня мирился с кроссовками долго — где-то полжизни, то есть года три с половиной. Тем более что у него была еще одна проблема. Он не умел кататься на двухколесном велосипеде. Он, который умел делать подсечки и подкаты; он, который в падении мог выбить ногой меч из рук противника; он, который нырнул в море и вынырнул с ракушкой размером в кулак, причем не с его, а с мой; наконец, он, который мог сказать мне в глаза: "Папа, если бы ты знал, как ты ошибаешься!"... Этот человек не умел кататься на двухколесном велосипеде.
И вот день настал. Ваня подошел ко мне и хмуро сказал:
— Папа, я хочу научиться. Пойдем в холл.
На улице было уже холодно. В небольшом холле на первом этаже многоквартирного дома он сел на Машин велосипед — ноги едва доставали до педалей, но доставали все-таки — и сделал несколько рывков педалями. Я видел, как он падает, кувыркаясь, я видел это словно в страшном, медленном сне, когда у тебя у самого ноги ватные, такие же ватные, как воздух, который ты пытаешься разгрести руками, чтобы помочь себе сдвинуться с места, и ты не можешь приблизиться к своему сыну и подхватить его, и обречен видеть его ужасающее, через голову, падение на пол из мраморной крошки.
Ничего не случилось. Он просто упал. Колено у него сильно болело, конечно. Он не подавал виду, но морщился уж очень честно. И даже всплакнул все-таки. Но, по-моему, даже не от боли, а от злости на себя, от того, что все так быстро и бессмысленно закончилось.
— Я буду тебя держать,— сказал я.— Хотя это все неправильно. Здесь очень мало места, ты не успеешь повернуть даже, понимаешь. Если ты поедешь, то врежешься в стену.
— Я успею,— сказал он.
И ведь успел.
То есть на самом деле он поехал против часовой стрелки со второго раза. Я не понимаю, как ему это удалось, и в этом утверждении нет плохо или даже хорошо скрываемой отцовской гордости. Я думаю, он и сам этого не понимал.
Он сделал еще один круг, спрыгнул с велосипеда (он бы и рад был сойти с него, да ног не хватало) и сказал:
— А теперь пойдем на хоккейную площадку.
Я пожал плечами:
— Пойдем, только ты понимаешь, что это конец ноября и что холодно очень?
— Я на велосипеде,— сказал он.
На заасфальтированной хоккейной площадке места было много. Он проехал почти полный круг и свалился. Он молча, кивком головы попросил помочь ему погрузиться на сиденье и поехал снова, причем теперь уже по часовой стрелке. И опять свалился.
Я в это время снимал его на видеокамеру телефона.
— Я знаю,— зло кричит Ваня,— ты специально это делаешь!
— Да что я специально?!
— Ты специально снимаешь, когда я падаю! — кричит мальчик.— И я поэтому падаю!
Мне так жалко его, у меня так сжимается сердце от нежности, что я с поспешным испугом думаю: а разожмется ли? По-моему, это называется перебои. Но к черту перебои: он опять садится на велосипед, теперь как-то уже без моей помощи, и едет. Я не понимаю, я не знаю, что делать: бежать за ним, снимать на телефон, что он не падает, или лучше не надо, потому что он сразу упадет, или стоять на месте, чтобы не спугнуть его счастье... И я застываю на этом холоде. Пять кругов, десять. Пятнадцать. Он нарезает их, не глядя на меня. Он смотрит перед собой и не видит, по-моему, ничего — от гордости, конечно, от гордости. Двадцать, двадцать пять...
— Ваня, хватит! Я сейчас собью тебя! — кричит вдруг неизвестно откуда взявшаяся Маша. — У меня голова кружится!
Ваня даже не поворачивает головы. И вдруг, когда он проезжает мимо меня, я замечаю у него на лице слезы. На самом деле он же просто не может остановиться. У него тоже, видимо, кружится голова. Он вцепился в руль, крутит педали и думает только о том, что когда-нибудь упадет. Но пока он может, он будет ехать.
Я хочу снять его, но он едет быстро, и я боюсь, что подбегу, схвачу его, а может получиться только хуже, он испугается до смерти и попадет, не знаю, под колеса этого велосипеда, который потом еще рухнет нам на головы.
И я в каком-то оцепенении смотрю на него и шепчу Маше:
— Не кричи. Не кричи на него.
Она меня не слышит, но и сама, кажется, все начинает понимать. И я вижу, что она тоже, как Ваня, начинает плакать. И теперь остается начать плакать только мне.
Тут-то он и падает. Велосипед метрах в трех, Ваня, неподвижный, валяется на асфальте. Я подбегаю, хватаю его, поворачиваю к себе...
— Папа,— говорит он,— сколько кругов я проехал?
Тут я вспоминаю, что он перед тем, как сесть в седло в последний раз, попросил меня посчитать круги.
— Сколько? — слабым голосом переспрашивает он.
— Сто двадцать семь, — отвечаю я.
А что еще я могу ответить?
— Это много? — вздыхает он.
— Не то слово.
— Это больше, чем Маша проехала бы?
Я оглядываюсь, не слышит ли Маша, и, убедившись, что она далеко (уже сама катается на этом велосипеде), говорю:
— Да уж.
— Маша! — вскакивает Ваня.— Маша! А папа сказал, что я все равно больше тебя могу проехать!
Тут руль у Маши виляет, она жмет на педали, и я с отчаянием понимаю, что у этой истории не может быть конца, и не будет.
И не нужен он.
Из Сочи Ваня возвращается профессионалом в кроссовках на колесиках. Он едет на них ко мне по нескончаемому полу аэропорта полминуты, на ходу разворачивается на сто восемьдесят.
Он понимает: я знаю, чего ему это стоило.
— Ваня, отойди, я в тебя врежусь! — кричит Маша.