"Да что же ты так скисла-то?" — недоумевал знакомый, пригласивший меня на фильм по роману Милана Кундеры "Невыносимая легкость бытия". Советские танки на экране разрывают узкие пражские улочки. Документальные кадры виртуозно вмонтированы в художественную ленту. Вот один под "вотсасом", то бишь под хвостом коня святого Вацлава,— традиционным местом свиданок. Узнаю все улицы и площади. Это мой город. Город ненависти и любви. Пойди объясни вкратце, почему я плакала, глядя на экран...
Прага, сентябрь 1978 года
— А мне бы колбасы грамм сто и сыру. Да, и хлеб, пожалуйста.
Продавщица смотрит на меня секунду, потом уходит в дальний край прилавка и отворачивается. Ни колбасы, ни хлеба. Ни слова.
Да что же это? Есть-то хочется. Я изумленно бреду по пражской улице и пытаюсь понять. И это их западная рафинированность? Хоть слово бы сказала, а то отвернулась и все. Что я ей сделала? И поплакаться некому.
Добредаю до общежития. Заказываю по телефону Москву.
— Мамочка, все в порядке. Долетела. Здесь так красиво! Здесь так... хорошо. Здесь так... Мам, они мне хлеба не продали, а есть хочется ужасно. Она, продавщица, просто отвернулась. Как на каком языке я говорила? На русском. Ну что я — виновата, что ли, что у меня в кармане советский паспорт? Что?
Так в 1978 году, через четыре часа после приезда в Прагу, я узнала, что виновата по полной программе. Потому что у меня в кармане советский паспорт. Потому что с августа 68-го, когда мне было неполных 12 лет, русский стал здесь языком оккупантов. И это навсегда перечеркнуло тот первый наш приход в Прагу — в 45-м, когда на тех же танках пришли освободители. Я это осознала в секунду, а понимать стала гораздо позднее. Когда уже не была студенткой последнего курса журфака МГУ, приехавшей в чешскую столицу писать диплом о "средствах массовой пропаганды Чехословакии", прости Господи.
Тот первый год запомнился одним ощущением: надо выдержать. Да, косятся, да, сдержанно (а порой несдержанно) холодны в общежитии, в библиотеке, на радио, в агентствах и газетах, где приходилось общаться с чехами. Но зато наши победили чехов в хоккей. В Праге! 3:1! Ух, как я болела за наших. Я и монголы. Больше никто. В общежитии, сидя перед единственных телевизором. Назло всем взглядам и зловещему молчанию окружающих.
Прага, февраль 1979 года
Я ослепла. Сожгла глаза аппаратом для загара. Кто-то из девочек зашел ко мне позагорать, и я осталась в комнате без специальных очков. Ночью с глазами творилось нечто неимоверное, как будто туда насыпали песок и еще сверху походили. Вслепую кое-как добралась до привратницы. Пытаюсь объяснить, что случилось. Это ее не колышет. Ночь, врача нет, никого нет. Утром. До утра не дотяну. Сползаю по стенке на пол и тихо скулю. Кто-то берет меня под руки и на ломаном русском говорит: "Давай, поедем".
Из больницы я уже вышла сама, через пару дней. Зрячая. Что-то мне там припаяли лазером. И так и не знаю, кто же меня туда отвез. До сих пор. Но кто-то же отвез, помог. И не иностранец. Говорил с врачом на чистом чешском. Помог, сквозь ненависть? Что ты вообще, девушка, знаешь про этих людей?
А вот, кстати, начальники чешские вполне приветливы. Даже как-то навязчиво. Как-то они все друг друга смешно и одинаково называют: "соудрух" и "соудружка". Товарищ, значит, мужского и женского рода. Так и обращаются. Даже без имени. А на улице или в трамвае вдруг проскальзывает "пани", но как-то неуверенно. А меня-то они зачем так называют? Я как-то не выдержала и спросила соудруха Машина, одного из начальников агентства "Орбит" (типа нашего бывшего АПН): "А почему вы все называете друг друга 'товарищ'?" — "Члены партии должны так обращаться друг к другу".— "А меня-то тогда зачем так называть?" — "Так вы же из Советского Союза..." — "Ну?" — "Значит, коммунистка".— "Никакая я не коммунистка".— "Но ведь из Советского Союза".
Идиот, он что, и впрямь думает, что мы все под копирку сделаны? И вообще, зачем быть большим католиком, чем папа римский? Прямо-таки карикатура какая-то на наших партийных бонз. Машин стал начальником после 68-го, как бы между прочим произнес один из рядовых сотрудников агентства за чашкой чая.
Прага, март 1979 года
Диплом уже почти написан. Соседка по общежитию, болгарка, потащила меня в дискотеку — решила, что надо все же окунуть меня в пражскую жизнь. А то сидит "братушка" целый день за книгами как неживая. Повела на свою голову. Мы, естественно, говорили по-русски, и громко, потому что иначе на дискотеке не поговоришь. На нас оборачивались. Видимо, русские сюда заходили не часто. Потом она вытащила меня на подиум танцевать. И вот тут танцы закончились. Нет, музыка продолжала играть, но на подиуме рядом со мной никого не осталось. Все демонстративно ушли, встали кругом и смотрели на меня. Болгарка моя исчезла. Как быть? Уйти невозможно. Можно, но невозможно. И я начала тихо двигаться в такт музыке. Одна. Так продолжалось несколько минут. Потом рядом со мной на сцене появился темноволосый юноша, обнял меня за талию, и мы продолжали танцевать вместе. Мелодии менялись. Мы танцевали. Рок, диско, блюз. Как загнанные лошади из одноименного фильма. Потом музыка затихла. Я громко по-русски сказала партнеру: "Спасибо!" — и идеально бы немедленно провалиться сквозь землю или телепортироваться прямо домой. И вдруг начались аплодисменты. Я заставила себя посмотреть на людей. Они улыбались и хлопали. Что я знала про этих людей?
Прага, апрель 1978 года
Темноволосый юноша станет моим мужем. Но это потом. А пока в советском посольстве мне "шили" связь с иностранцем, и я начала понимать, что и про наших я далеко не все знала. Чуть позднее меня вышлют быстренько из Праги от свершившегося греха подальше. А пока юноша, тоже иностранец, но проживший в Праге уже лет семь, втягивал меня в нормальную тамошнюю жизнь, которой я за все эти месяцы так и не понюхала. Пивичко, тусовки, кофейни, кино, театры, музыка. Знаменитое кафе "Колумбия" на Старомнестской площади. Место общения студентов Карлова университета. Кофе — отличный. Если есть деньги, то можно и поесть. Официантка Яна. Толстая и миловидная. Какой-то праздник. Я с трудом связываю два слова по-чешски (а понимаю уже почти все): "Яна, с праздником!" — "Я красных праздников не отмечаю". Отворачивается. Только во мне что-то разжалось за последние дни и молниеносно снова сжалось. Вдруг она возвращается: "А что ты тут сидишь и читаешь эти ваши дурацкие газеты ('Известия'.— Н. Г.), в которых ни слова правды? Может, поешь лучше?" Я уже собралась послать ее на пять букв (у чехов — на пять), но от такого поворота онемела. "Не могу. Стипендию дадут только завтра, а в кармане пять крон".— "Да ладно. Я тут всем вам, голодным студентам, кредит открыла. Будете помнить толстушку Яну. Завтра отдашь. Несу гуляш и кофе?" Черт, я выучу чешский так, что меня от пражанки никто не отличит. Я научусь говорить с этими людьми и их слушать. И они мне расскажут про ненависть. Они сами. Это важно, чтобы понять.
Моя Прага
А потом я приехала в Прагу как жена собственного мужа — иностранца. И началась совсем другая жизнь в этом же городе, за которую я при всех слезах и мытарствах благодарна судьбе. Советское посольство было для меня закрыто, хотя паспорт в моем кармане остался прежним и даже с прежней фамилией. Эмигрантка.
Пани Нойманова. Вполне могла бы быть персонажем Гашека. Вдова в прошлом крупного пражского фармацевта. Вилла в тихом районе. Вид из мансарды, которую мы у нее снимаем, на сад то ли финского, то ли шведского посла. По утрам пахнет розами. "Пани Наташа (только пани, никакой соудружки), я по-русски не говорю и никогда не заговорю. Учите чешский". Точка. Милая, холодная, равнодушная. Сколько же они говорят о деньгах. Только и слышишь: деньги, деньги... И все время какие-то замечания. И равнодушие. По душам не поговоришь. Аккуратненькая. Волосы уложены. В субботу и воскресенье ходит со своим приятелем в пешие походы. Живет правильной жизнью и все ей по фигу. Особенно я. А у меня температура под 40 и, скорее всего, воспаление легких. И никто мне не сварит горячий бульон, как мама, к которой я могу приехать теперь раз в год по приглашению. "Войдите!" Появляется пани Нойманова с тарелкой, в которой что-то дымится. "Пани Наташа, я не знаю, что вам дает мама, когда вы болеете, но мой сын всегда просит кнедлики с клубникой. Вот. Поешьте. Я уже вызвала врача". Потом, когда я уже получу квартиру и съеду от нее, она будет приходить ко мне в гости и помогать ухаживать за новорожденным сыном. А еще будет гулять по Праге с моей мамой, приехавшей в гости, и неуверенно выговаривать негромким голосом русские слова, чтобы та ее поняла. А окружающие не очень слышали.
В магазине. Я покупаю еду в магазинчике в двух шагах от советского посольства. Передо мной — явно жена служащего из того же посольства. Женщина выходит, моя очередь. Пока кассирша считает, мы обмениваемся репликами о погоде, о ценах на электричество и телефон, об изменении маршрута первого трамвая. Она заканчивает подсчеты и делится: "Вот странно. Эта русская перед вами ходит в мой магазин уже лет пять — да, Хонза? — и до сих пор не выучила ни слова по-чешски. Русские все такие. Они считают, что мы обязаны их понимать. Вот вы, пани, понимаете русский?" Ну что ответить? "Я русская".— "Пани русская? Но вы такая...Другая..." — "Я армянка, но из Москвы".— "Пани армянка, а не русская. Это же другое дело! Но какой чешский! Это потому, что вы армянка".
И в дальнейшем мне будут много раз говорить, и это будет в устах чехов высший комплимент, что я не похожа на русскую, да и какая я вообще русская, если папа у меня армянин. А я буду веселиться и настаивать: "Русская, русская",— чувствуя, что проделываю брешь в огульном неприятии, ломаю стереотип, и им некуда деться: "Да, русская, но другая". Уже хорошо.
Влада, приятельница. Первый разговор о 68-м. Я стою у окна в ее квартире с видом на площадь Летна. Здесь были наши танки. Я знаю. Теперь здесь проходят парады и прочие официальные коммунистические тусовки. И вдруг, впервые, вот оно: "Хочешь посмотреть кадры 68-го?" Не верю своим ушам. Из какого-то подполья мне приносят снимки. Здесь, на Летной, наши солдаты. Кадры подряд, как на кинопленке. Снято, видимо, из окна. Девочка лет двенадцати выходит из дома. Сначала окрик — оружие у солдата опущено. Потом он поднимает автомат или что оно там. Девочка бежит. Он прицеливается. Девочка с откинутой головой. Девочка на асфальте. Это неправда! Через несколько дней я спрошу Владу, почему она не побоялась мне это показать. "Лучше один раз увидеть. Ты все время подходила к этому разговору. Ты уже не советская".— "А чья же я?" — "Ты ничья". Я вспомнила это "ничья", стоя на девятом месяце беременности перед советским консулом, развалившимся в кресле. Я пришла узнать, как оформить советское гражданство будущему ребенку. Он не предложил мне сесть и еще что-то говорил о "таких вот" неверных детях отечества. "Мой ребенок никогда не будет советским гражданином",— спокойно произнесла я и с облегчением ступила с советской территории на тихую улицу "Под каштаны".
Ирка Вольбрахт, его жена Ася и маленький сын Адамек, мои соседи, бежали из страны, когда меня в Праге не было. Это было в 1981. Через Югославию в Австрию. Люди, научившие меня любить Прагу и Чехию изнутри — культуру, дух, традиции. Ирка был оператором и снимал на улицах в августе 68-го. Он не мог получить работу по специальности. Отец Аси был режиссером и диссидентом. Она не могла учиться. Они ничего мне не сказали, потому что я ждала ребенка и меня нельзя было волновать. Да и большие знания — большие печали, так они решили. В кроватке Адамека они оставили записку, что она — для моего будущего ребенка. Все имущество эмигрантов конфисковывалось. Чешское гэбэ допросило и обыскало всех друзей. "Вы советская гражданка. Мы надеемся на понимание. Почему они оставили вам кроватку?" — "Потому что мы друзья".— "Значит, вы знали об их планах?" — "Нет". И так далее. И в конце: "Вы должны дать расписку, что разрешаете вскрывать вашу почту".— "А если я не дам, то вы вскрывать не будете?" Выразительное молчание. "Если расписка вам не нужна, то я могу считать себя свободной?" Что ты, девушка, удивляешься. Ты не знаешь, кто их этому научил?
"Мотол", больница. "Давай дадим ребенку чешское гражданство",— настаивали врачи в роддоме. "Но с какой стати? Ни муж, ни я — не чехи. Зачем?" — "Затем, что тогда он сможет в 16 лет попросить 'вистеховаци пас' (эмигрантский паспорт) и уехать". Эмиграция — спасение. Они меня полюбили, потому что большей дуры не встречали. Спасли жизнь и мне и ребенку — роды были кошмарными. А я их ввела в заблуждение, потому что ни разу не крикнула. "Какого черта ты не орала?" — допытывался потом главный спаситель. Я молчу. Стыдно. "Ну скажи же!" — "Я боялась. Боялась, что если буду кричать я, русская, а вы и без этого к нам... не очень, то это вас будет раздражать, и что-нибудь случится с ребенком".— "Дура!"
Всего не расскажешь. Всех не назовешь. Разве что в книге когда-нибудь. Есть два моих города на земле, где только я и могла бы жить. Москва и Прага. 1998 год. Кафе "Парижское" в Праге. Я прошу кофе на чистом русском. Официантка улыбается: "С сахаром?" — "Нет, спасибо. Со сливками". Не забыто и не прощено. Русский танк, стоявший на пьедестале, сначала перекрасили в розовый цвет, а потом убрали. Мы из этой страны ушли, и оказалось, что этого достаточно, чтобы начать лечение от ненависти. Так просто.
НАТАЛИЯ ГЕВОРКЯН