Человек стоит столько, сколько у него есть денег — это в России поняли при Ельцине. А завершается это катастрофическое изменение сознания уже при Путине и Медведеве
В 1970-х и 1980-х годах на Западе появились целые теории постматериалистической мотивации, авторы которых — а среди них были такие знаменитости, как Питер Друкер и Рональд Инглехарт,— измеряли социальный прогресс уровнем распространения в обществе "постматериалистических ценностей", а Олвин Тоффлер в 1985 году прямо указал на формирование в западных обществах "завершенной постэкономической системы ценностей". Сегодня этот процесс особенно хорошо виден в Европе, где в среднем по "старым" странам ЕС до 76 процентов работников заявляют о предпочтительности большего свободного времени более высокой заработной плате, почти 65 процентов ставят ценности самовыражения и самореализации на более высокие позиции, чем задачи увеличения дохода, и около 55 процентов готовы приобретать более дорогие товары, если их использование обеспечивает реализацию общесоциальных (например, экологических) целей. Разумеется, сейчас рано говорить о наступлении постэкономического общества, но определенный отход от массового потребления и стремления к достижению сугубо финансовых целей по мере роста благосостояния и смены старых поколений новыми легко заметен.
Россия в этом отношении — впечатляющее исключение. Открываясь миру во второй половине 1980-х годов, советское общество вполне могло установить с европейским и американским конструктивный диалог, однако примитивная идеология реформ и катастрофическая хозяйственная ситуация, скрывавшаяся за "неэкономическим" фасадом, сделали свое дело. Двумя жестокими ошибками российских реформаторов 1990-х годов стало, с одной стороны, то, что они безжалостно девальвировали значение знаний и образованности (а эти факторы всегда рассматривались как критически важные для распространения в обществе постматериалистических мотивов), а с другой — не соединили экономический успех с реальными предпринимательством и инновационностью (как это было сделано, например, в Китае, где государство не приватизировало ранее существовавшие предприятия, а скорее позволило бизнесменам создавать новые). В итоге система мотивов практически перевернулась: в сознании — пока еще только элиты — сформировалось понимание того, что факторы компетентности и умения трудиться, которые в большинстве западных стран ассоциировались и ассоциируются с главным условием высокого социального статуса (и благополучия), в России не являются средством инкорпорирования в элиту. Сегодня в США лишь 6 процентов людей, входящих в число получающих самые высокие доходы, 1 процент населения — это практикующие предприниматели, в то время как более 60 процентов этой группы составляют профессора, адвокаты, врачи, артисты и архитекторы, программисты и другие люди достаточно творческих профессий. В России среди 1 процента получающих самые высокие доходы людей предпринимателей и менеджеров крупных компаний (что у нас почти одно и то же) более 90 процентов.
"Общество знания (knowledge society)", необходимость развития которого в России декларируют в наши дни кремлевские политики и которое в некоторых важных чертах уже сложилось на Западе, определяется одним важнейшим обстоятельством. В этом обществе внутренние качества и способности человека определяют его доходы в большей мере, чем его формальный статус. Это отличает это общество от феодализма, где, лишаясь земельного пожалования, бывший лендлорд мог стать странствующим рыцарем, или от традиционного капитализма, где разорившийся предприниматель, унаследовавший свое состояние, мог оказаться никем. Знания же невозможно отнять; поэтому талантливый архитектор, будучи уволенным из большого бюро, создаст собственное, программист легко найдет даже более высокооплачиваемую работу, а менеджеров стало естественным привлекать гигантскими окладами и переманивать из одной компании в другую. Мир знаний — это мир неотчуждаемого богатства. В 1990-е годы реформаторы в России этого не понимали, и следствием стал самый массовый исход талантливых и профессиональных людей из России со времен Октябрьской революции и Гражданской войны.
Проблема, созданная в 1990-е годы, была усугублена двумя дополнительными факторами, о которых я скажу ниже. Однако уже в период ельцинских реформ россияне поняли: они значат ровно столько, сколько у них есть денег. Зарабатывать их стало единственной достойной целью, и это начало ломать общественные привычки и перемалывать социальную структуру, сложившуюся в советский период.
Однако экономизация общества обусловливалась не только естественными обстоятельствами (в конце концов, иерархию потребностей Абрахама Маслоу никто не отменял, и было бы наивным полагать, что нищее общество станет задумываться о высоких смыслах), но и политикой властей. Крайне важную роль тут сыграли, с одной стороны, искусственная клерикализация и отупление общества, мало совместимые с ценностями "информационной эры", а с другой — особенность формирования российской элиты, окончательно сформировавшейся уже в 2000-е годы.
Сегодня в большинстве развитых и нормальных обществ засилью примитивного материализма противостоит фундаментальной важности фактор: разнородность и структурированность элит. Существуют разные пути движения вверх и разные "круги узнаваемости" и престижа. Академическая карьера может сделать человека вполне обеспеченным и крайне уважаемым в соответствующей среде, но никогда не даст широкой известности. Военная — принесет почет и высокие доходы, но практически наверняка закроет путь в политику. Политическая — не даст сверхвысоких доходов и заставит почти полностью раскрыть свою личную и, не дай бог, коммерческую жизнь — зато может обеспечить место в истории и широкую узнаваемость. Карьера в сфере искусства или спорта — тоже большие доходы, но (за исключительно редкими случаями) вовлечение в совершенно особую нишу. Предпринимательство дает богатство per se, как правило, деполитизировано и выглядит не "универсальным путем наверх", а особым видом социального утверждения. Такая система прочна и в то же время подвижна, а разграничение компетенций дает обществу чуть ли не больше, чем в свое время ему дало экономическое разделение труда.
В 2000-е годы продолжавшаяся экономизация сломала в России зачатки такой системы, еще сохранявшиеся в ельцинскую эпоху. Владимир Путин, хорошо усвоивший урок Бориса Березовского о возможности конвертации денег во власть, довел процесс до логического конца, сначала обеспечив неисчислимые возможности для конвертации власти в деньги (практически все новые миллиардеры нулевых — даже официальные, а неофициальные тем более — так или иначе связаны с государственной властью и окологосударственным бизнесом), а затем, по сути, отождествив властную элиту с элитой военной и силовых органов. Последним шагом (скорее уже выглядящим как фарс) стала "интеллектуализация" этой новой элиты. В итоге российская элита слилась в единый змеиный клубок, внутри которого происходит "свободная конвертация" денег во власть и обратно, денег и власти — в чины и звания, погон — в деньги, и так без конца. Сегодня в Государственной думе и Совете Федерации — 11 официальных долларовых миллиардеров (в Европе только однажды человек с таким состоянием избирался в парламент, и все знают его имя — Сильвио Берлускони). В Госдуме 4-го созыва заседали 71 профессор и доктор наук (в только что сложившей свои полномочия палате представителей 111-го конгресса США из 438 депутатов никто не носил такого звания, а в 17-м созыве немецкого бундестага из 622 членов заседают три профессора). Соответственно все естественные социальные лифты, основанные на меритократических принципах, перекрыты — и ответ остается один: деньги. Как следствие, новое поколение растет еще более экономизированным, чем прежнее, а старшее, в наибольшей степени нормальное, практически ни на что не влияет.
Еще один важный перелом, отличающий современное российское общество от существовавшего в ельцинскую эпоху, заключается в том, что к экономизации 1990-х годов добавилась индивидуализация 2000-х. Как бы наши лидеры ни рассуждали о "государственности" и "единении", общество становится все более партикуляризированным — и в этом заслуга уже не Бориса Ельцина, а Владимира Путина и его коллег. Демонтировав относительно демократичную систему, сложившуюся в 1990-е годы, и неправдоподобно раздув коррупцию, новая власть послала людям очень четкий сигнал: я позволяю вам иметь собственность, ездить за границу и даже подолгу жить там, зарабатывать деньги, если не на телевидении, то в интернете выражать свои мысли, обладать полностью свободным доступом к информации и так далее — но создаю систему, в которой свои личные проблемы вы эффективнее всего сможете решать только индивидуально. Сегодня проще дать взятку, договориться с чиновником или, в конце концов, подкупить милиционера или даже судью, чем отстоять свои права через коллективные акции. И совершенно понятно, почему эти акции — от выступлений за политические права до профсоюзного движения — сошли на нет: в обществе, которое преследует практически исключительно экономические цели, важнее всего эффективность. И если с властью проще (и легче) договориться, чем ей противостоять, мы будем договариваться. А кто не хочет — границы открыты. В этом сегодня — важнейшая отличительная черта экономизированного российского общества, делающая его столь непохожим на европейские, в которых даже небольшое наступление на социальные права выводит на улицы сотни тысяч человек. Но чем индивидуализированнее страна, тем меньше демонстрации. А чтобы понять глубину нашей индивидуализации, не нужно слушать попов или воинствующих сторонников соборности — лучше оценить высоту заборов на Рублевке, за которыми живут их хозяева.
За последние четверть века Россия проделала путь от относительно современной европейской страны до государства, управляемого по стандартам XIX столетия. И не следует думать, что новая революция изменит сложившееся положение дел. Ведь тот же Рональд Инглехарт еще в 1990 году на фактах и статистике доказал: во-первых, лишь 2 процента людей меняют сложившуюся к 21 году систему мотивации в течение оставшейся жизни и, во-вторых, нарастание постматериалистических мотивов практически точно коррелирует со сменой поколений. И особенно печалит то, что переход из почти что будущего в явное прошедшее произошел на наших глазах при почти полном нашем непротивлении.