Позвали меня консультировать строительство нового поселка под Петербургом, я ехал по Приморскому шоссе и думал, что там должно быть, в этом новом поселке. В таких делах есть логика сходства и логика редкости, то есть либо надо делать то, к чему все привыкли, в чем опознают свое и потому бросятся раскупать этот поселок, либо, наоборот, то, чего нигде нет, что всех подарит ощущением новизны жизни, и потому все опять же бросятся раскупать. Надо почувствовать, какая логика сильнее здесь и сейчас, и в этом есть известный риск, отчасти родственный игре в рулетку — ставишь на черное или на красное. Хотя в принципе более или менее понятно, от чего зависит, на что ставить. Это определяется степенью любви людей к своим жизненным обстоятельствам — либо они любят свою повседневность, и ее не надо менять, либо им все обрыдло, и их главное желание заключается в том, чтобы убраться отсюда куда подальше.
И вот, думал я, Петербург, конечно, прекраснейший город мира, но в нем нет современности. Тех, кто в нем живет, это должно угнетать, потому что так могут жить только те, кто ощущает живую связь со своими предками, для кого естественно любить их и ими гордиться. А в Петербурге ведь больше нет населения, связанного с теми, кто его построил, они вымерли в революцию и блокаду и не оставили платежеспособного потомства. И, вероятно, людям, произведенным как побочный продукт деятельности обкомов, райкомов, советской оборонки и охраны этой оборонки, ленинградцам, так сказать, должно быть приятно что-то техническое, металлическое, с винтиками и антеннами и информационными экранами. Так что более или менее понятно, что нужно делать что-то очень остросовременное.
По мере продвижения я с некоторой неприязнью обнаруживал, что я совсем не первый, кто так подумал. Напротив, так подумали все. То слева, то справа возникали строения из стекла и металла, торговые комплексы в основном, но и кафе, и увеселительные заведения, и частные дома, иногда построенные простовато, а иногда с отменной вычурностью. Все эти строения стояли не прямо на шоссе, а как бы чуть поодаль, оставляя перед собой как бы полянки. И они так стояли на этих полянках, словно и саму землю хотели оставить несколько поодаль от себя, отделиться от нее заборчиками, парапетами, воспарить на тонких ножках. Так домашние кошки иногда ходят по мокрой земле, в безотчетном омерзении стряхивая лапки после каждого соприкосновения с ней, и у некоторых женщин иногда тоже бывает такая походка, робко неприязненная к поверхности, по которой они вынуждены идти. В юности они кажутся особенно прекрасными, поскольку кажется, что самой природой созданы для того, чтобы их носили на руках.
В общем-то эти строения можно понять, потому что земля, располагавшаяся вокруг них, была не в самом лучшем виде. Она была грешная и ветхая. На ней догнивала органика и коррозировала неорганика. Там, где не было ни того ни другого, была просто мокрая грязь, удивительно подходившая по цветам, тону, консистенции и какой-то ненадежной хлюпистости к тому мусору, который на ней располагался. Я хочу сказать, что этот мусор произрастал на ней органично, как трава и цветы в деревенском пейзаже.
Может быть, это аберрации зрения, но мне кажется, что в исторических городах все это живет как-то не так. Здания ведь растут из земли, и земля в городах кажется некоторым продолжением зданий. И если перед тобой каменный город, сплошной фронт улицы и мостовая, то, хотя в нем может быть так же грязно, как в Петербурге, или даже еще грязней, все равно ты видишь некоторую твердь, способную успешно противостоять распаду. Камень даже в болоте остается камнем и не превращается в хлюпающую жижу. Иначе выглядят здания современной архитектуры — их быстро ржавеющие металлические скелеты и запыленные стекла кажутся как бы преддверием того мусора, который лежит вокруг них, а сама вычурность их форм наводит на мысль, что распад уже начался.
Современная архитектура называется модернизмом, в последнее десятилетие — неомодернизмом, так или иначе она связана с идеей модернизации. Все эти строения вдоль Приморского шоссе, да что там, и вокруг Петербурга в спальных районах, и вдоль Московского шоссе, и дальше, в глубину, по всей России — все они были и являются выражением модернизационного пафоса. Это такой пафос, когда вокруг все обрыдло и ты хочешь убраться куда подальше, но при этом создаешь свое куда подальше прямо здесь, прямо в том месте, которое обрыдло. Отчасти именно такое умонастроение принято теперь считать ответственной гражданской позицией. При ее реализации окружающий пейзаж превращается в то, что обрыдло, а ты сам, стоя в нем на цыпочках на тонких железных ножках, фиксируешь своей позой не только свой порыв ко всему светлому, но и омерзение от того, что вокруг. Это очень неустойчивая поза, и сама ее неустойчивость как бы намекает, что долго ты так не простоишь, упадешь и, пожалуй, сам скоро превратишься в мусор. В некотором смысле весь пейзаж России, загаженный брошенными бетонными конструкциями, догнивающей в полях советской техникой, рубцующимися ранами брошенных дорог и просек, разваливающимися строениями,— весь он представляет собой свалку брошенных попыток модернизироваться, разбросанных тел проектов, пытавшихся устоять на грешной и ветхой земле на железных цыпочках.
Я даже не думаю, что это специально русское явление. Я помню свое первое посещение Парижа, я шел к Центру Помпиду, чтобы увидеть первое в своей жизни произведение хай-тека, и тогда еще замирал от перспектив этой волшебной встречи. Я шел через квартал Маре, в основном застроенный в XVIII веке, очень чистенький, в высшей степени буржуазный квартал, и постепенно вдруг стало становиться все грязнее. Валялись бутылки, пакеты, газеты, упаковки, потом запахло мочой, в горках мусора явственно завозились грызуны и шуршавчики. Потом появился и сам Центр Помпиду. Я все пытаюсь как-то кругами, исподволь подвести к очень простой мысли, ценной, возможно, для президента Медведева. Политика модернизации имеет свойство все вокруг превращать в мусор.
Во избежание недоразумений хочу сказать, что я принадлежу к той небольшой группе населения, которая с упорством, достойным лучшего применения, все свои надежды в государственной области связывает с Чубайсом, интернетом и демократией. Так что для меня тут остро стоит вопрос, что делать. Я даже знаю, что делать, и могу это объяснить. Это вообще-то довольно просто. Многие достойнейшие люди, любящие Чубайса так же, как я, а может быть, еще сильней, не понимают современного искусства. Скажу даже больше, я тоже его не понимаю. И это большая ошибка.
Мы его не понимаем, потому что кажется, что это какой-то мусор. Дрянь, мерзость разложения и запустения, шокирующие впечатления и эпатирующие образы, экскременты и гниющая плоть, соединенные с животной похотью и сексуальными перверсиями. Но дело в том, что здесь заключен очень глубокий смысл. Модернизация превращает весь окружающий мир в мусор, и художники пытаются его эстетически освоить. Понять, что в нем прекрасного, в чем смысл его бытия, каковы законы пластики этого специфического вещества. Это ровно то же самое, что происходило в классическом искусстве. Как справедливо писал Николай Олейников, "страшно жить на этом свете, // в нем отсутствует уют, // ветер воет на рассвете, // волки зайчика грызут",— природа, знаете, тоже не сахар, и понадобилось 400 лет развития европейского пейзажа, чтобы мы осознали, как она умопомрачительно прекрасна. Надо полюбить современное искусство, и тогда удастся полюбить мусор, вдохновиться тем, как сопливится кусок скотча, прилипший к пучку волос, как расцветает мылкой сыростью картонная упаковка и надевает новую кожу горящей рыжей ржавчины выброшенная труба, как они все вожделеют друг к другу, чтобы слиться в единую неорганическую плоть. Подождите, и мы полюбим это и будем искать по земле, где бы найти уголок чистого, нетронутого мусора, чтобы насладиться им в полной мере. Тогда авангардные дома будут стоять уже не посреди загаженных полянок, а в изящных садиках мусора, напоминающих о свободных бескрайних свалках с кричащими над ними хищными стаями чаек.
Мы не понимаем современного искусства не только потому, что его произведения ужасны, но и потому, что художники творят черт знает что. Они нападают на людей, насилуют женщин и врезаются в толпу на чужих машинах, выдавая это за художественные акции, оскорбляют чувства верующих и неверующих, сутяжничают, предают друг друга и всех остальных, занимаются откровенными провокациями, легко продаются за деньги и внимание власти, полагают девиантное поведение единственно достойным настоящего гения. Но на самом деле они осваивают эстетику новых человеческих отношений. Дело в том, что модернизация не только окружающий пейзаж превращает в мусор, но и человеческие отношения вокруг себя тоже трансформирует определенным образом. Люди воруют, убивают, сажают друг друга, идут на провокации, легко продаются и вообще теряют голову. Художники просто осмысляют эти формы поведения, придавая им эстетику и смысл, находя в них неведомое прежде, но столь необходимое нам положительное начало.
Так что я могу объяснить, что нужно делать, вернее, могу указать на тех, которые уже объяснили. Просто, модернизируя то, что тебе обрыдло, надо взглянуть на то, что модернизации не поддается, глазами современного искусства, находя в гибели и распаде эстетику и позитив. Модернизация — это точка прорыва в будущее и тотальная инсталляция из всего, чему прорваться не удалось.
Объяснить могу, а удовольствие получить пока не получается. Я все думаю, может, возможен какой-то другой путь? Может быть, можно найти какую-то такую, скажем так, инновационную технологию, чтобы полюбить свою повседневность?