Недалеко от аэропорта Беслана, на огромном кладбище, где не было никаких деревьев, а одно только голое поле, вырыли десятки могил. Дорога была заставлена машинами и автобусами, как Тверская в час пик. Те, кто приехали первыми, могли уехать только последними. Процессий было много, и каждая со своим оркестром. Одна и та же мелодия звучала на кладбище как бесконечное эхо.
В ста метрах от последнего ряда могил поставили трибуну. К ней подъехали на трех автобусах, только не из Беслана, а со стороны аэропорта. Из автобусов вышел весь цвет администрации президента России, министры и губернаторы, мэры Москвы и Санкт-Петербурга… Все они поместились на просторной трибуне.
Начался ливень.
Честно говоря, я случайно увидел и эту трибуну, и этих людей. Я стоял возле одной из могил, здесь хоронили брата и сестру, люди не замечали не то что дождя – они не заметили бы молнии, если бы она даже попала в них.
К этому времени я был в Беслане уже почти неделю, помногу писал каждый день, и работа эта стала частью меня самого и смыслом моей жизни. В какой-то момент я перестал понимать, как я смогу вернуться в Москву. Мне казалось, что так теперь будет вечно: я буду ходить по квартирам этих людей, разговаривать с ними, ездить с ними во Владикавказ и протестовать на центральной площади, доказывать властям, что про них нельзя забывать через три дня после этой страшной истории, буду хоронить их детей, сидеть с ними на поминках… Я жил так же, как они, и уже совершенно не понимал, что может быть по-другому.
Я повернулся и увидел трибуну. Я знал почти всех людей, стоявших на ней. Я знал их дольше, чем тех, кто сейчас бросал землю в могилы под проливным дождем, который так стучал по месиву грязи, по крышкам гробов, что не было слышно ни слова из того, что говорили на трибуне. Я знал людей на трибуне дольше, но не лучше.
Я подошел к ней. Выступал Юрий Лужков. Над ним, как и над остальными, держали зонт. Говорил он хорошо и со знанием дела, но только было непонятно, к кому он обращается. Слушали его те, кто стоял на трибуне, и несколько журналистов. Работали две камеры. Да, наверное, именно к камерам он и обращался прежде всего. И не зря: вечером все эти речи долго показывали по всем каналам.
Я посмотрел на людей, которые засыпали могилы. Им не было вообще никакого дела до трибуны. Вообще никакого. Этой трибуны не существовало в их жизни и не могло существовать. Они не замечали ее. Они хоронили своих детей.
А с трибуны неслись слова, и я подумал, что это же абсурд, какого я никогда в своей жизни не видел, и что им надо скорее лететь обратно в Москву и постараться забыть о том, что они делали на этом кладбище, забыть как самый страшный сон в их жизни, и что они же никогда не простят себе этого дня и всегда будут помнить, что ни один из людей, молчавших возле своих могил, не поднял головы в их сторону.
Но похоже, им надо было выговориться. На камеры, конечно.
Выговорившись, они пошли к автобусам, осторожно ступая по грязи.
Все равно запачкались.