В Корпусе Бенуа Государственного Русского музея открылась большая ретроспектива Николая Фешина (1881-1955). Уроженец Казани, ученик Репина в петербургской Академии художеств, эмигрант, эксцентричный поселенец городка Таос в штате Нью-Мексико, Фешин известен специалистам больше своим именем, чем собственно работами. Заново знакомиться с фигурой из учебника в Русский музей отправилась КИРА ДОЛИНИНА.
На этой выставке очень много живописи. Не в том смысле, что много полотен (хотя их немало — представлено более 80 живописных и графических работ), а в том, что вся эта экспозиция есть торжество живописи как таковой. Писал Николай Фешин страстно и жирно. Краски на его холстах так много, она такая сытная и изобильная, что иногда в прямом смысле слова лоснится под музейными лампами. Пейзажи и ню, портреты и жанровые сцены, пара исторических картин, все эти лица, телеса, поля, ковбои, индейцы, пляски, избы и даже самое раннее из известных изображение Владимира Ильича Ленина, все они, прежде всего, о маэстрии, о способности человека сотворить сущее из вязкой масляной субстанции.
Вообще-то в классическом русском искусстве так не принято. Бывает живопись про сплошные идеи, как у передвижников, бывает про скромное достоинство высокого ремесла как у Серова, бывает про виртуозность линии, как у Григорьева. И даже там, где, как, например, у Малявина или Врубеля, все есть сплошное головокружение красок, так это все-таки еще и про большое чувство и экстаз. У Фешина же живопись говорит только сама о себе. И это не столько самолюбование (хотя художника в себе Фешин явно очень любил), сколько способ общения с миром.
В значительной мере этот талантливейший казанский парень, всего ничего проучившийся в столице, любимым учеником Репина не ставший, но много от него взявший, быстро уехавший на родину и там пытавшийся учительствовать и выживать, а потом метнувшийся за океан, чтобы писать на заказ и задорого, показывает нам, сегодняшним, каким путем могла пойти весомая часть русского искусства, если бы все не сложилось так, как оно сложилось по не зависящим от искусства причинам. Это, конечно, не импрессионизм во французском его звучании. И даже не импрессионизм Коровина, хотя смешение восторга перед светом и цветом французов с тяжеловесностью дум о судьбах родины тут, конечно, коровинское. И это еще не эспрессионионизм — Фешин застрял где-то на полпути: линии уже дерганые и манерные, тона грязные, но надрыва и трагедийности не хватает, хоть убей.
Это то, что в современном искусствознании проходит по рангу "салонного искусства", которое было и есть везде, но в нашем отечестве в ХХ веке приобрело формы политически причудливые. Между тем, именно политика такому искусству противопоказана — оно про другое: про красоту, про мастерство, про ту живопись, которую "не всякий может", про приятность глазу и удовлетворение вкусу. Позднее передвижничество таковым стало лишь отчасти (многим просто не хватало таланта), всяческий модерн пролетел над этой землей лишь мимолетно, а экспрессионизм по-настоящему прижился вообще лишь в своей послевоенной реинкарнации. Советское же фигуративное искусство решало другие проблемы и потрафить хотело иным вкусам. Так и остался Фешин в истории русской живописи почти одиночкой — последним "старым" мастером нового века.