Исполняется 200 лет российскому "диссиденту N 1" — Александру Герцену. Но у нас до сих пор нет ответа, кто такие диссиденты: это наивные донкихоты современности или люди, без которых поступательное развитие истории было бы невозможно?
Андрей Лошак
Герцен писал, что казнь Пестеля и товарищей пробудила ребяческий сон его души. До большинства эта фраза дошла в ленинской интерпретации: "Декабристы разбудили Герцена. Герцен развернул революционную агитацию". На самом деле Герцен был противником революции и, надо полагать, меньше всего хотел, чтобы людоеды вроде Ленина считали себя его последователями. В том, что ленинская цитата — единственное, что знает о Герцене большинство россиян,— горькая ирония истории, которую он испытал на себе в полной мере.
Разочарования преследовали Герцена. В России он верил в Европу, по собственному сравнению, "как христиане верят в рай", на Западе последовательно разочаровался в революции, либерализме, демократии и собственно Западе. Вера в народ стала последней религией Герцена, в которую он со свойственным ему пылом и талантом миссионера обратил либеральную и революционную интеллигенцию России. Призыв "В народ!" был воспринят как руководство к действию. Молодежь отправилась в деревни, но быстро заскучала — лечить и учить крестьян оказалось тяжелым и неблагодарным делом. Народ хотелось спасти немедленно и любыми средствами, чего сам Герцен принять не мог. Чернышевский писал Герцену: "К топору зовите Русь". Герцен со свойственной ему иронией отвечал, что сначала неплохо бы призвать к метлам, а топор пока не трогать. "Колокол" Герцена и вправду пробуждал, но ничего, кроме звона революционного набата, молодежь не слышала и слышать не желала. Во имя народного счастья "кающиеся дворяне", объединившись с разночинцами, перешли к террору, последствия которого мы пожинаем до сих пор.
Герцен — русский Дон Кихот, благородный лузер, который стремился делать добро, а на практике "получалось как всегда". Все в результате сложилось не так, как он мечтал. Буржуазная цивилизация, которую он считал изжитой, цветет и пахнет. От сельской общины, которая должна была встать в основе русского социализма, "рабоче-крестьянское государство" оставило только рожки да ножки. Наверняка Герцен ужаснулся бы тому, что именно "разбудил" его "Колокол" и к чему это привело, но вряд ли смог бы прожить жизнь иначе. Герцен всегда больше слушал голос совести, а не разума. Его возглас "Стыдно быть русским!", одиноко раздавшийся во время польского восстания, оттолкнул от него патриотически настроенную интеллигенцию — тактически шаг самоубийственный, но Герцен попросту не мог по-другому. Расставшись со всевозможными измами, он так и не стал циником. Об этом писал английский критик Исайя Берлин: "Герцен верил в благородные инстинкты человеческого сердца, анализ его умолкал и благоговел перед инстинктивными побуждениями нравственного организма как перед единственной, несомненной истиной существования"
В России и до Герцена были инакомыслящие, но именно его черты и убеждения сформировали тип русского, а позже и советского диссидента. Вот пять главных отличий диссидента от обычного человека. Первое — оголенная совесть. Диссидент не может наслаждаться жизнью за счет страданий других. Когда генерала Григоренко, который был на самом верху советской военной номенклатуры, спросили в психушке, чего ж ему не хватало с окладом 800 рублей и персональной "волгой", тот ответил: "Кусок в горло не лез!" После чего советский врач записал: "Страдает параноидальным бредом". С точки зрения обывателя, из инстинкта самосохранения поставившего на mute голос собственной совести, генерал Григоренко, академик Сахаров или аристократ Герцен действительно ненормальны, ведь совесть заставляет их идти против личных интересов. Второе отличие — вера в "благородные инстинкты человеческого сердца". Диссидент до последнего будет считать, что человечество спасет добро — именно этот наивный социальный оптимизм помогает ему бороться и не сойти с ума в то время, как остальные считают его сумасшедшим. Третье — решимость к действию. После разоблачений XX съезда в стране появилось много людей, настроенных критически по отношению к советской власти. Но большинство из них продолжало жить "применительно к подлости". Диссиденты нашли мужество выйти из толпы. Их было всегда мало — в советские времена еще меньше, чем во времена Герцена. Буковский писал:
"-- Почему именно я? — спрашивает себя каждый в толпе.— Я один ничего не сделаю. И все они пропали.
— Если не я, то кто? — спрашивает себя человек, прижатый к стенке.
И спасает всех."
Четвертое отличие — донкихотство. Диссиденты в России редко надеются на скорый успех — вечно узок их круг и далеки они от народа. Любимый тост советских правозащитников: "За успех нашего безнадежного дела!" Когда демонстранты собирались в 68-м на Красную площадь протестовать против оккупации Чехословакии, друзья их отговаривали: ну какой смысл, практической пользы ноль, вас посадят, танки не выведут. Теперь же кажется, что если бы эти семеро не вышли на площадь, быть русскими, точнее советскими, было бы действительно стыдно. Диссиденты всегда проигрывают в настоящем и выигрывают в будущем, потому что где совесть, там и истина. Просто в России она почему-то постоянно запаздывает. Пятое — диссиденты никогда не прибегают к насилию. Этот принцип тщательно соблюдал Герцен, осуждая якобинские замашки марксистов, его же придерживались советские правозащитники. Если ты борешься с такой махиной, как государство, противопоставить можно только одно — личный нравственный пример. Террор и нечаевщина, из которых вырос ленинский большевизм,— явления, глубоко чуждые диссидентскому движению.
Есть между Герценом и советскими диссидентами принципиальное отличие. Вера в народ спасала Герцена от безнадежного взгляда на человечество. У советских диссидентов после Октябрьского переворота взгляд на вещи стал еще более, что ли, трезвым. Народ-богоносец доверия не оправдал, коммунизм породил сталинизм, капитализм — фашизм — молиться больше было не на что. Не было больше икон и не было идеалов, кроме абстрактных гуманистических ценностей. Это была не политическая борьба, а исключительно нравственная, когда каждый наедине со своей совестью устанавливал пределы компромиссов и бескомпромиссности. Бессмысленность жертвы делала ее почти религиозной — многие из диссидентов рассуждали про свою личную голгофу, в мемуарах Горбаневской, одной из семи демонстрантов на Красной площади, есть такие строки: "Не только выразить боль своей совести, но и искупить частицу исторической вины своего народа — вот, мне кажется, исполненная цель". Но по большей части советские диссиденты стеснялись громких слов, зато все как один были буквоеды, нудно и упорно требуя от государства соблюдения собственных законов. Их называли правозащитниками, потому что единственной вещью, на которую они могли опереться в отсутствие идеалов, была Конституция. Неслучайно первый в Советском Союзе несанкционированный политический митинг в 65-м году прошел под лозунгом: "Уважайте советскую Конституцию!" Советская власть реагировала однообразно: митинг за минуту разогнали, а в Конституцию вписали статью, по которой за подобные мероприятия можно было отправлять за решетку.
В практическом плане диссиденты ничего не выиграли. Их имен никто не знает, их подвиг никому не интересен. Даже Советский Союз в результате рухнул без их помощи — правозащитное движение к середине 80-х было полностью разгромлено. Но если бы не они, отечественная история ХХ века выглядела бы совсем беспросветно.
Сегодня за митинги никто не карает. При некоторой изворотливости можно даже в открытую выпускать оппозиционные газеты. Счет несогласным уже идет, возможно, на миллионы. Но странное дело: история диссидентского движения кажется по-прежнему актуальной. Вопросы волнуют все те же: молчать — не молчать, валить — не валить, сотрудничать — не сотрудничать. Характеры тоже чем-то похожи. Буковский со своим бойцовским упорством и страстью к сутяжничеству — это Навальный, Марченко с голодовками и жертвенностью — Удальцов, Галансков, замученный в лагерной больнице после десятка жалоб во все инстанции,— это Магнитский, внук наркома иностранных дел Литвинов и смогисты, модники в узких брюках,— это хипстеры, возглавившие этой зимой протесты. Можно даже Ксении Собчак найти параллель — правда, в XIX веке. По своему происхождению она напоминает Софью Перовскую, дочку генерал-губернатора Петербурга, ставшую самой знаменитой женщиной-террористкой. Девушку повесили вместе с другими цареубийцами. Судя по темпам радикализации Ксении, она вскоре будет напоминать Перовскую не только происхождением. Не дай бог, конечно.
Понятно, что это только внешние совпадения. Глубинная схожесть в том, что интересы государства и народа по-прежнему не совпадают, а народу на это наплевать. Значит, необходимость в диссидентах, или, как говорил Герцен, в "осознанном меньшинстве", по-прежнему сохраняется. Сейчас много пишут о цикличности истории в России. Мол, ходим по одному и тому же порочному кругу, не в силах его разорвать. Зимой возникло чувство, что Россия снова пробудилась, что совсем близко подошли к черте, отделяющей нас от нормальной жизни, что чуть-чуть поднажать — и порвется этот круг, и диссиденты, наконец, уйдут в историю. Немного смущает в нынешнем противостоянии отсутствие на стороне добра безусловных моральных авторитетов (впрочем, на стороне зла их тоже нет). Интересно, что сказал бы сейчас Герцен? Боюсь, повторил бы слова, написанные им после разочарования в результатах французской буржуазной революции: "Глухое брожение, волнующее народы, происходит от голода. Будь пролетарий побогаче, он и не подумал бы о коммунизме. Мещане сыты, их собственность защищена, они и оставили свои попечения о свободе, о независимости; напротив, они хотят сильной власти, они улыбаются, когда им с негодованием говорят, что такой-то журнал схвачен, что того-то ведут за мнение в тюрьму. Все это бесит, сердит небольшую кучку эксцентричных людей; другие равнодушно идут мимо, они заняты, они торгуют, они семейные люди. Из этого никак не следует, что мы не вправе требовать полнейшей независимости; но только не за что сердиться на народ, если он равнодушен к нашим скорбям".