Непреодолимое отсутствие границ
Григорий Дашевский о «Киреевском» Марии Степановой
На обложке новой книги Марии Степановой стоит имя собирателя русских песен Петра Киреевского: как всякий словарь — "даль" и всякие сказки — "афанасьев", так и всякие народные песни — "киреевский". Удивительным образом песни и вообще неличные стихи у нее кажутся естественным способом выражения, а стихи от имени автономного "Я" — стилизацией уже отживших форм. Но материя этой поэзии автономного "Я" сохранена как раз в неличных стихах — лишенная твердой формы, одичавшая, словно ухнувшая в какой-то кипящий чан, в стиховой солярис. На мгновение мелькающие в его волнах ритмические или словесные цитаты, какая-нибудь рифма "комик-домик", не требуют опознания ("ага, это из Пастернака!"), не объединяют опознавших в сообщество наследников и знатоков высокой культуры. Эти цитаты не служат паролем какому-то кругу, а входят в никакому кругу не принадлежащий ничейный язык, и потому они требуют лишь самой мимолетной и слабой реакции — "а, что-то знакомое".
Песни — это та форма, которую словно сами собой принимают всплески в этом чане текучей говорящей материи, всплески, в которых на мгновение мерцает чье-то лицо и слышится чей-то голос. В этих песнях есть неповторимость живого существа, есть особенная каждый раз интонационная линия, но нет той твердой отграниченности от мира, которая есть в авторской лирике, нет разрезания на "да" и "нет", на прошлое и на будущее, на живое и мертвое. Все границы проницаемы, преодолимы — в каждой своей точке мир песен Степановой открыт для умерших и пропавших. "Эта жизнь — большая зала // По ней гуляет много душ". Земной и загробный миры объединены в большую залу, по ней души и живых, и мертвых именно что гуляют, праздношатаются — все границы они пересекают словно играючи, не замечая их.
И отсюда совершенно особенное движение самих стихотворений. Обычно любой текст воспринимается как перемена — было так, стало иначе. А у Степановой получается придать движению самого текста эту манеру праздношатания, в котором последний шаг не важнее, не отмеченней предыдущего. В этом полубеспечном движении может произойти сбой — нарушение грамматики, цитата или строка с новым ритмом,— но он может произойти в любой точке. Стихотворение словно делает вираж и потом снова идет себе дальше. Здесь не происходит перехода, превращения, смены одного состояния другим: мы просто наблюдаем свободное движение по какому-то пространству, где все истончилось и нет прочных перегородок, нет непроницаемых границ, пересечение которых составляет событие в других текстах.
К такой интонации невозможно присоединиться — так не разговаривают друг с другом люди и так не разговаривает человек сам с собой. В этих песнях вообще нет говорящего "кто", это разговор каких-то его внутренних сил между собою. Словно невидимо для самого человека у него внутри открылись внутренние шлюзы, и его прошлое свободно говорит с его настоящим, его память — с его сознанием, его прежняя любовь — с его любовью нынешней. "Мы открываемся, как краники, // Туда-сюда, туда-сюда, // И магазинные охранники // На нас не смотрят никогда". Эта невидимость для тех, кто стережет границы, эта легкость пересечения границ дает песням Степановой тон совершенно особой веселости. "В теле смерть ощущается // Но словно бы измельчается // И как смех ощущается // И щекочет и колется — // Хорошо получается".
Для этой веселости трудно отыскать точное имя. Конечно, это не черный юмор. Иногда что-то такое, черно-юмористическое, возникает, как в стихотворении, где давно умершие глядят на умершего только что и говорят: "Ведь он как часики внутри скребут себя на раз-два-три // Все производит про себя глухое таклюблютебя". Но это случается редко, потому что для юмора нужно что-то механическое, нужны часики и их ритм, а Степановой все механическое вообще-то чуждо, и ее умершие хоть и гуляют туда-сюда, но ничуть не похожи на зомби. Но это и не веселье воскресения, не радость новой жизни.
В большой зале общего для живых и мертвых пространства легко блуждать, но невозможно перейти куда-то раз и навсегда — ни окончательно умереть, ни окончательно воскреснуть. "И опустевшие гроба // Стоят как матери поодаль". В песнях Степановой от матери далеко не уйдешь. Большая зала — это и радостная возможность встречи всех со всеми, но это и безысходность: ни с чем нельзя расстаться окончательно, нет способа этих матерей, эти гроба, могилы или свое прошлое окончательно покинуть. В одном и том же словесном движении у Степановой выражается и беспечная легкость праздных прогулок через любые границы, и безысходная обреченность на бесконечность этих блужданий.
И здесь песни "Киреевского" становятся неожиданно актуальны, чуть ли не злободневны. За последние месяцы общественное сознание стало буквально одержимо темой роковой границы, рассекающей Россию надвое,— или, точнее, множества таких границ. Болотная и Поклонная, люди современности и люди архаики, "мы" и "они" и т. д. И в этот разговор о границах книга "Киреевский" вступает вроде бы с хорошей новостью: все здешние границы, границы в пространстве российского сознания преодолимы, раз уж так легко пересекается здесь главная граница — между живыми и мертвыми. Но у этой новости есть и продолжение. Чем прозрачней границы, чем легче переход, тем он незначительнее — измельченная смерть не приводит к новой жизни, побег не приводит к настоящей свободе. "И нельзя уж бежание // Отличить от лежания". Платой за сообщаемость земного и подземного миров, за легкость прогулок туда-сюда, за дружбу живого и мертвого в душе человека оказывается невозможность будущего. Будущее невозможно без непреодолимых границ и без окончательных разрывов — "Жду, когда же откроется скважина, // Без нее себя некуда деть".
СПб.: Пушкинский фонд, 2012