Положение «спецшкол» — учреждений для детей с отклонениями в развитии — не изменилось с советского времени, когда любой «непохожий» человек по умолчанию считался нежелательным. В идеале «спецшколы» не просто должны быть другими. В идеале их практически не должно быть совсем.
Сегодня, как и при советской власти, такие школы — это заведения сугубо закрытого типа, чаще всего огороженные высокими заборами. Эти заборы как будто символизируют наше желание отгородиться от этих детей, от «другого», непохожего человека. Недавний скандал в московском океанариуме, сотрудники которого не захотели принять группу детей-аутистов, говоря, что «их вид будет вызывать у остальных посетителей жалость, а это нежелательно», проявил эту проблему до нестерпимой яркости.
Инклюзия, совместное обучение «нестандартных» и «обычных» детей, на Западе — реальное направления развития школы. При этом совершенно очевидно, что «нормальные» дети выигрывают здесь ровно в той же мере, что и дети «другие» — потому что иначе их картина мира оказывается неисправимо и уродливо неполной.
О возможностях инклюзии в отечественном образовании беседуют координатор «Центра проблем аутизма» Екатерина Мень и координатор инклюзивного образования гимназии №1540 Софья Розенблюм.
Софья Розенблюм: Сейчас очень много сложных, проблемных детей без всяких диагнозов. Дети вообще изменились, и нужны новые подходы. Инклюзивное образование — это изменение подхода. Это образование, где мы принимаем разных, где нет жесткой нормы.
Екатерина Мень: То есть инклюзивное образование нужно самой школе? Завтра придут другие дети, неаутисты, с которыми старая система не может справиться.
С. Р.: Да, привычки советской учительницы больше не работают. Надо прекратить попытки изменить ребенка под существующую систему и начать менять структуру школы навстречу детям.
Е. М.: Но ведь школа обязана обеспечить прежде всего определенный уровень знаний. Как это работает?
С. Р.: Речь ведь не идет о «дикой» инклюзии, когда всех просто сажают в один класс, но ничего с этим не делают — и в результате не учится никто. Речь идет об аккуратном «размывании» системы. Вот у нас в школе разноуровневое обучение: есть разные группы, и ребенок может быть в сильной группе по математике и в слабой по русскому и т.д. Одновременно три учителя математики ведут урок, и мы можем подобрать ребенку учителя, который ему подходит. И на уроке: какой-то ребенок не может отвечать письменно — его можно спросить устно, какой-то ребенок не может уложиться во время, отведенное на контрольную, но, если ему дать вечность, он превысит это время на пять минут и все сделает. На самом деле инклюзивное образование ориентировано на всех, но его введение — это колоссальная ответственность прежде всего перед особыми детьми.
Е. М.: Для меня инклюзия — это гарантия объемности мира, то есть общественной безопасности. Потому что в плоском двумерном мире каждый рано или поздно — по старости или по болезни — окажется бросовым продуктом. Такой мир никому не выгоден.
С. Р.: Да, это многие сейчас понимают. То есть наверняка есть люди, которым идея инклюзивности не нравится, есть родители, которые не хотят, чтобы их здоровые дети учились вместе с особыми. Но есть и другие — те, кто понимает, что сегодня твой ребенок нормальный, а завтра что-то произошло — неважно что,— и он попал в разряд особых. У нас была во всех отношениях беспроблемная девочка, но однажды утром ее мама не проснулась — и все: девочка в один день из благополучной превратилась в безумно тяжелую. Это может произойти с любым в любой момент, и понимание этого у разумных родителей есть.
Е. М.: Именно поэтому идея инклюзии кажется мне очень прагматичной. А у нас в обществе к ней принято относиться как к гуманистической миссии, то есть проблема переводится в зону этики. И это при том, что инклюзивное образование очевидно выгодно экономически: его обслуживание предполагает огромную индустрию — от торговли инвалидными колясками до создания сложных интеграционных средств и биомеханического хай-тека. То есть инклюзия выгодна.
С. Р.: Могла бы быть выгодна. Понятно, что если мы занимаемся мигрантами, мы не получаем Манежной, если занимаемся гиперактивными детьми — получаем меньше правонарушителей, если стараемся социализировать аутистов или детей с ДЦП — они не будут сидеть на шее у государства. На Западе к этому так и относятся. Стандарт содержания инвалидов там настолько высок, что очевидно выгоднее дать инвалиду ремесло. Но наше государство так плохо содержит инвалидов, что выходит дешевле держать их по интернатам, чем обучать.
Е. М.: Я бы не сказала, что по официальным отчетам интернатские инвалиды столь дешевы. Вот эта господствующая у нас система изоляции, интернатов, сегрегации, гетто — это все разве дармовое?
С. Р.: Оно, конечно, не дармовое, но что такое наше государство? Это временщики. Чтобы забрать инвалидов из гетто, надо вложить деньги сейчас, а результат будет через 20 лет — какое это имеет к сегодняшней власти отношение? Одно дело организовать лагерь для инвалидов: собрали детей, отчитались за деньги, виден эффект. А инклюзивное образование? Что здесь является результатом? В лучшем случае я к концу года могу сказать, что какой- то мальчик гораздо лучше социализирован — на мой взгляд и на взгляд его мамы. То есть мне нечем отчитываться.
Е. M.: Вы обязаны отчитываться за особых, то есть очень сложных, детей так же, как и за обычных?
С. Р.: Конечно, и они очень портят отчетность. Вот в декабре в Москве принято постановление, и в нем нет определения «дети с ограниченными возможностями здоровья», есть только инвалиды. Но у аутичных детей далеко не всегда оформлена инвалидность. Любой инвалид имеет коэффициент 2, то есть его финансирование больше в два раза, ребенок с ДЦП — 3. У нас в школе есть инвалиды по сердцу, инвалиды по зрению — им не требуется специальная помощь, к ним просто надо быть внимательнее, но они приносят деньги. А аутичные дети, в которых надо вкладываться «всем селом», не приносят ничего.
Е. М.: При этом, например, в США школа, где инвалиды представлены детьми на колясках или астматиками, уже не считается инклюзивной. Инклюзией считается соединение нейротипичных детей с «нейроотличными», то есть детей с особенностями ментального развития, поведения.
С. Р.: Правильно. Потому что положение, при котором «нейроотличные», с одной стороны, исключены из общей жизни, а с другой — объединены друг с другом просто потому, что все они отличны от типичных, нестерпимо. Вот аутичным детям государство предлагает восемь видов специализированных школ, ни одна из которых именно им абсолютно не подходит. Что на выходе? Даже если ребенка чему-то научили, то навык социального общения у него отсутствует. И в результате он обречен быть инвалидом, потому что не может жить в обществе. Чтобы особый ребенок социализировался, его надо учить вместе с обычными, это давно понятно всем. Но я же говорю, экономически особые дети школе невыгодны совершенно: неровно развиваются, снижают рейтинг школы. Даже какой-нибудь выдающийся аспергер, который берет олимпиады и конкурсы, требует огромной предварительной работы, чтобы его на эту олимпиаду вывезти.
Е. М.: То есть все-таки гуманистическая миссия?
С. Р.: А больше нет средств даже учителю объяснить, зачем он должен это делать. Материально он в этом никак не заинтересован. Значит, остается только правозащитный аргумент. Приходится каждый раз объяснять, что эти дети имеют такие же права, как остальные.
Е. М.: А это не аксиомная позиция для учителя?
С. Р.: Мы говорим про массовых учителей. Работать с такими детьми они никогда не пробовали. Все проявления аутичного ребенка они рассматривают как недостаток воспитания. Это и есть основная проблема инклюзивного образования — понять, что бывают другие люди. При этом и сам аутист, и учитель, по сути, сталкиваются с одной и той же проблемой: аутист не может понять, чего от него хотят, когда так с ним разговаривают, но и учитель не может себе представить, что может существовать не понимающий его человек, он воспринимает это как издевательство. Это проблема социума: людям кажется, что их опыт универсален.
Е. М.: Существует распространенное мнение, что одна из опасностей инклюзивного образования — неприятие детей-инвалидов нормальными одноклассниками, которые, как любые дети, могут быть довольно жестоки. При этом понятно, что агрессия, страх рождаются из незнания. Вот я как мама аутичного ребенка всегда стараюсь вступать в разговор. Я поняла, что когда ты начинаешь агрессивно защищать ребенка, ты провоцируешь агрессию. Но когда, переступив через себя, спокойно объясняешь, то возникает интерес, даже у детей. А почему он не говорит? А он будет говорить? А он сможет? Для ребенка знание — это соприкосновение в живом опыте, и от этого знания он становится свободнее, бесстрашнее...
С. Р.: Да, это абсолютно так. Дети, конечно, довольно жестокие существа, но очень восприимчивые. Им можно объяснить: вот как у нас принято себя вести, ты этого просто не знал, но то, что ты сделал,— здесь так делать нельзя. И когда они понимают, что здесь такие правила и что взрослые их поддерживают, то они быстро считывают эту информацию. И всегда находятся дети, которые готовы опекать инвалидов, им важно оказаться в этой роли. Это ситуация взаимного обогащения. Для обычных детей, для их социализации навык общения с особыми людьми тоже очень важен.