Капсула будущего
Анна Наринская о том, как XX век научился принимать детей
"-- Говорят тебе, ты не понял, в чем суть.
— А ну ее, твою суть! Суть в том, какие у этого Соломона привычки. Возьми, например, человека, у которого всего один ребенок или два,— неужто такой человек станет детьми бросаться? Нет, не станет, он себе этого не может позволить. Он знает, что детьми надо дорожить. А если у него пять миллионов детей бегает по всему дому, тогда, конечно, дело другое. Ему все равно, что младенца разрубить надвое, что котенка. Одним ребенком больше, одним меньше — для Соломона это все один черт".
В принципе это рассуждение марк-твеновского беглого негра Джима, возмущенного известным трюком царя Соломона (тот, чтобы выявить настоящую мать, предложил двум претендующим на одного младенца женщинам "разрубить его поровну"), совпадает с научными исследованиями вопроса. Они гласят примерно то же самое — в прошлом повсеместная многодетность и при этом высокая детская смертность обесценивали не только детскую жизнь (невыживший ребенок в семье воспринимался как нечто совсем обычное), но и само понятие "детскости". Дети оказывались эдакими "недовзрослыми" — физически неготовыми к тяготам выживания.
Все изменилось, считается, с развитием медицины, изобретением пенициллина и — особенно — с внедрением противозачаточных средств, драматически увеличивших процент детей, появляющихся на свет желанными.
Правда, еще за три десятилетия до путешествия Гека и Джима на плоту Диккенс бросал жестоковыйному обществу обвинения над еще не остывшим телом малютки Джо и высмеивал матерей, готовых заниматься чем угодно — от благотворительности до литературы,— только не собственными детьми. А потом Достоевский устами Ивана Карамазова причитал о "слезинке ребенка".
Но для Диккенса и для Достоевского детская ценность заключалась в детской невинности, то есть именно в том, что отдаляет ребенка от "человека", в том, что даже измученный изуверами этот ребенок плачет "к боженьке" хоть и "кровавыми", но "незлобливыми и кроткими слезками".
Послевоенный ХХ век открыл зло в ребенке (например, в "Повелителе мух") и даже "ребенка как зло" (например, в "Омене"), но главное — он утвердил детскую "сверхценность" в ее современном виде ("все лучшее — детям"). Не "весь мир познания" не стоит слезинки ребенка, а ребенок стоит всего мира. Проще говоря — мир должен быть устроен так, чтобы ребенку было хорошо.
В качестве самой простой иллюстрации можно привести совершенно правдивую сцену из сериала "Sex in the City" — менеджер ресторана категорически запрещает героине разговаривать по телефону (так как это мешает гостям), умиленно глядя при этом, как голосящий малец разбрасывает во все стороны спагетти.
Умиление официанта объясняется просто: этот противный малыш — его будущее. Наше будущее, вообще будущее. Это такая капсула будущего.
Для Диккенса и Достоевского будущее начиналось по ту сторону всего, и эти их "существа" во многом были знамениями оттуда. Потом для многих будущее стало временем воцарения нового социального строя и детская ценность во многом состояла в том, что они "будут жить при...". Теперь ребенок — ангелический, злой, любой — это будущее просто. Потому что другого будущего у нас для нас нет. Так пусть же он живет как при коммунизме.