Воспроизводство левого
Григорий Ревзин о том, как мы проиграли правую идею
Летом на Чистых Прудах во время недолгой оккупации прославленного ею поэта Абая мне пришло в голову, что произошло воспроизводство интеллигенции. Там были очень молодые люди, чаще студенты, и они, пока там сидели, полностью воспроизвели в себе ту структуру восприятия мира, которая была у интеллигенции 1970-х — построение картины мира, альтернативной власти и питающейся энергией этой альтернативности. Это очаровывало естественно-биологическим образом — любое существо радуется своему воспроизводству. Это даже рождало надежды.
Не на революцию или вообще изменение порядка вещей — этих иллюзий я, к своему несчастью, не испытывал, а на появление чего-то приличного альтернативным образом. Не знаю, как вы, а я, как человек гуманитарных умонастроений, был бы заинтересован в появлении в России глубоких философов, психологов, филологов, историков, ну кого-нибудь, кто у нас был в 1920-е или в 1960-е годы. Однако они не только не образуются, но даже не совсем понятно, каким путем могли бы образоваться. Вот скажем, если дать 10 миллионов долларов — появится в России великий философ? А за 100 миллионов? Тоже ведь ни фига не выйдет. Математиков, физиков, инженеров можно купить на Западе, благо они там еще есть, но гуманитарии слишком связаны со стихией языка и жизни, и их импортировать невозможно. Они вырастают сами. Но не то чтобы всегда и в любых условиях.
Можно даже более или менее ясно, по-менеджерски, прикинуть, что для этого нужно. Я бы назвал 3 условия, хотя, может, мне просто не приходят в голову еще какие-то важные вещи. Во-первых, нужны большие изменения, которые произошли в обществе в целом. Поколение Тынянова, Эйхенбаума, Шкловского, Выготского, Бахтина, Фрейденберг не появилось бы без чудовищного опыта революции и гражданской войны. Некоторые люди из числа причастных к изящным искусствам и литературе утверждают, что для этого нужен и соответствующий уровень развития искусства, и без большой четверки поэтов или расцвета русского авангарда этих выдающихся людей не случилось бы, но тут я, пожалуй, все же не уверен. Потому что следующее поколение таких же — Лотман, Успенский, Аверинцев, Топоров, Иванов, Гуревич — называю тех, кто мне ближе,— в смысле искусства появились на фоне несколько менее блестящем, чем русские 1920-е. Но они пережили войну — некоторые на фронте, некоторые детьми, но так или иначе это чудовищное потрясение было их личным опытом.
Во-вторых, им нужен уровень благосостояния, равный среднему по больнице. Выше — не особенно нужен, они не алчны, но если сильно ниже, если, как в 1990-е, спрос на гуманитарное знание оказывается совсем нулевым, то приходится перепрофилироваться в управдомы или прорываться в Рио. В-третьих, нужно, чтобы было духовное противостояние с властью, и при этом все его проявления, кроме академических, оказывались под запретом. На митинги ходить нельзя, "Оккупай Абай" нельзя и в газетку про свое неудовольствие от наличного положения дел — тоже нежелательно, если оно не касается отдельных злоупотреблений по заготовлению рыжиков в Тульской области. Нечего тратить энергию по мелочи. Но творчество Франсуа Рабле и народную культуру Средневековья или общую теорию вторичных моделирующих систем — можно, и довольно долго можно, пока не найдется какой-нибудь сметливый интеллектуал из райкомовских и не объяснит власти, что тут-то самая крамола и есть.
Так вот, надежда была постольку, поскольку у нас все эти условия складывались на глазах. Про два последних и так все ясно, но и первое — большое потрясение тоже было. Ведь, между нами говоря, в чем был исторический смысл нашей жизни? Это ведь очень просто, и скоро — лет через 30-40 — это войдет во все учебники. Мы тут отвечали на вопрос, является ли капитализм и демократия светлым будущим человечества и могут ли они вылечить общество от последствий построения коммунизма. Жизнью отвечали — в смысле непосредственно его проживали, даже если и не думали об этом.
И вот тут для меня какая-то загадка. Советская интеллигенция, в общем-то, смогла воспроизвестись с какой-то обескураживающей полнотой, со всеми своими достоинствами и недостаточками — кроме одного качества. Мы не смогли сохранить правые взгляды. А ведь это были настолько правые взгляды, что их можно было бы не обсуждать, они были просто интуитивно правые, и отвратительность любой левизны была так же очевидна, как необходимость уступать пожилому человеку место в метро. Это был просто признак порядочного человека.
От этого ничего не осталось. Люди классических либеральных убеждений, люди, признающие не только право человека на равенство, но и право на первенство, не то чтобы перевелись, но фактически превратились в начетчиков, повторяющих прописные истины, которые никто не слушает, да и им самим, кажется, противно это произносить — что есть право на богатство, на хорошее образование для детей, на платную медицину, на качественные машины,— потому что если мы этих прав не признаем, то люди не хотят зарабатывать деньги, а образование, медицина и автопром перестают развиваться вовсе. Все люди с живым мышлением стали левыми. Был еще какой-то сегмент интеллигенции, который оставался правым в силу православия, но с ними этим летом все оказалось слишком плохо, чтобы об этом говорить.
Надо признать, для левизны были основания. Айн Рэнд когда-то чудно это сформулировала: то, что не имеет цены, не имеет ценности. Вероятно, когда люди собираются заново, ну, скажем, на Манхэттене, и начинают все строить с нуля, этот принцип работает, потому что цена — это то, что заставляет тебя делать что-то полезное для других. Но когда капитализм наступает после какого-то другого общества, остается масса вещей, которые вроде ценны, но которые никто не покупает или даже не может купить. Ну, скажем, какова цена храма Василия Блаженного? Ее нет, он не продается. Что же, он тогда не имеет ценности? Вообще-то, как известно, храм — не храм, а про большинство памятников архитектуры Юрий Лужков так и думал, и в этом смысле был стихийным последователем Айн. Но как с этим согласиться интеллигенции? А как согласиться с тем, что не имеет цены классическая музыка? А классическая филология? А теоретическая физика? А искусствознание? Да, цены никакой, никто не платит, просто хоть зубы на полку клади, но что же теперь, считать — всерьез считать, мы же думаем об историческом смысле нашего существования, а не о практических его аспектах,— что все это не имеет ценности? Согласиться с этим — значит вообще перестать быть интеллигенцией.
Но тогда кто-то должен платить за то, что не имеет цены, но имеет ценность. Значит, нужно перераспределять часть денег на эти цели, а значит, нужны перераспределители. Нужно государство, которое за все хорошее против всего плохого, и это и есть гуманистическое основание левизны. Правда, там есть проблема, что решение о перераспределении всегда произвольно, поскольку противоречит природе экономических отношений, а значит, всегда субъективно, а значит, нужно много перераспределителей, чтобы они взаимно гасили свой субъективизм. Но они постепенно сговариваются, или, вернее, есть риск, что они сговорятся, там есть угроза коррупции, а потому нужны проверяющие инстанции. Так это разрастается, пока не съедает всю область, в пользу которой чего-то перераспределяет. Но разрастается не сразу, область умирает постепенно, а не так, как при мгновенном наступлении капитализма: нет цены, значит давай, до свиданья.
И все же эти переживания так ничтожны по сравнению с советским опытом, что, казалось бы, можно было и сохранить какую-то трезвость суждений. Превращение русских классических музыкантов в челноков, мелких решал на рынке недвижимости или чиновников в управе, или, наконец, в учителей в Германии или в Китае — это, конечно, никуда не годится, но это не отстрел всех особей, которые не годятся для превращения в нового человека коммунистического завтра. Это несправедливо, ужасно и отвратительно, но это не убийство и не лагерь.
Я думаю, одного этого настроения несправедливости было бы мало для исчезновения у нас органического неприятия экспериментов в левую сторону. Тут решающую роль, мне кажется, сыграла левая интеллигенция на Западе. В духовном неприятии коммунизма Запад был для нас идеалом, а когда оказалось, что там фон Хайек давно умер, а теперь Славой Жижек, то тут-то исчезла последняя точка опоры в противостоянии стадной идее все поделить поровну. Мы разве затем выходили к Белому дому, чтобы появились миллиардеры? Все у них отнять и отдать старикам, детям и вот хоть классическим музыкантам. Никчемные люди, но все уж получше Тимченко.
Я бы сказал, что наличие у нас правой интеллигенции было конкурентным преимуществом просто потому, что, кроме как у нас, ее нигде не было. Но как мы проиграли в холодной войне, так и здесь. Мы спасовали под левым напором. И перед чем? Господи, любой человек, прошедший в университете курс марксизма-ленинизма, знает все, что тебе скажет любой сегодняшний левый, на пять шагов вперед, их невозможно читать, это же какие-то агитационные брошюрки для курсов повышения квалификации партийных работников. Но нет, это все забылось — и теперь кажется свежим и новым.
Нет, конечно, право каждого думать, как ему ближе. Но я все о том, что было историческим смыслом нашей жизни. Вопрос ведь простой — может ли возникнуть левый мыслитель, способный сказать что-то про опыт СССР и его падение? Ну, если очевидно, что там СССР всегда будет потерянным раем со злоупотреблениями, возникшими вследствие садистических наклонностей отдельных руководителей.
Не знаю, наверное, может. Но когда я читаю, скажем, что настоящее мужество подлинного интеллигента заключалось в том, чтобы не противостоять историческому выбору народа, которому он должен служить, а с широко раскрытыми глазами идти с ним в ногу и строить коммунизм, и потому Осип Мандельштам, в отличие от Чаадаева, был трусом — трусом, слышите? — то у меня как-то теряется надежда на то, что мы здесь что-нибудь поймем. Выше сметливого интеллектуала из райкомовских нам прыгнуть не удастся.