«Он был безжалостным к себе и стал таким же ко всем людям»
Что вспоминал о Сталине преданный друг
Практически в любой биографии Сталина можно найти ссылку на воспоминания друга его детства Иосифа Иремашвили. Широко известны краткие цитаты из них, однако с этой крайне интересной книгой мало кто знаком — в российских библиотеках ее нет. Кроме того, было не вполне понятно, насколько можно доверять этим мемуарам. Однако в документах Секретного отдела ЦК ВКП(б) удалось найти свидетельства, позволившие ответить на этот вопрос.
«Предо мною стоит вопрос о моей гибели»
Странное письмо на грузинском языке поступило в ЦК ВКП(б) 27 мая 1927 года. Послание было датировано третьим мая и пришло из Берлина. А начиналось оно с обращения, которое, в отличие от основного текста письма, сотрудники ЦК смогли перевести сразу: «Сосо!» В те годы многие из них знали, что так, сокращенно от имени Иосиф, в детстве и юности называли Сталина близкие люди.
Сочетание всех обстоятельств говорило о том, что речь в письме могла идти о чем-то глубоко личном и именно поэтому письмо передали в важнейшую часть аппарата генерального секретаря ЦК Сталина — Секретный отдел. Там, чтобы не попасть впросак и не давать для прочтения Сталину какой-либо пасквиль, поручили перевести текст проверенному товарищу. Как оказалось, письмо действительно было от человека, давно и хорошо знавшего Сталина,— Иосифа Иремашвили, который как идейный противник большевиков эмигрировал из советизированной в 1921 году Грузии. Из письма следовало, что его автор готов обсуждать с главой ВКП(б) их политические расхождения:
«Думаю, что настает такой общий момент, когда помимо меня как такового обмен письмами между нами по этому большому вопросу мы двое сочтем нужным и полезным. Много раз хотелось повести с тобой переписку этого характера, но ждал более удобного случая. Ясно, что от тебя зависит, как ты встретишь мое такое предложение».
Кроме того, Иремашвили напоминал Сталину о былой дружбе:
«Во время моего пребывания в Тифлисской тюрьме ты говорил моей матери: “Болит сердце, что Coco находится в противоположном лагере”. Узнал я об этом и понял, и сейчас хорошо понимаю твою сердечную боль. Так и должно. Верю, что ты тогда чувствовал и сейчас тоже должен чувствовать мои сердечные боли, несмотря на десятилетнюю разлуку, во время которой даже не имели переписки. Эти два сердца с малых лет были вместе, выросли и долго разделяли вместе радости и печали. И даже во время этих долгих лет разлуки бились друг за друга, без слов разговаривали между собой, одно к другому тянулись — стремились. И вот сейчас я первый нарушил это молчание. Дальнейшее зависит от тебя».
Но, главное, эмигрант просил старого друга о помощи:
«На родине нуждающаяся семья, а тут моя долгая и мучительная болезнь (воспаление внутренней секреции), вызванная чрезмерной работой, которая со дня на день все усиливается. Воспаление охватывает весь организм и не дает возможности работать. Испытал всякие лишения — таскание тяжестей вверх и вниз по лестницам, хождение по чужим дворам; занимался торговлей. Одним словом, вел адскую жизнь. Последнее время эта болезнь усилилась, и чувствую, что ничего хорошего не ждет меня (к сожалению, в настоящее время я не ошибаюсь, как это было во время нашего пребывания в семинарии в Тифлисе, когда я был болен туберкулезом и должен был пить много молока, тогда ты все это обращал в шутку и говорил, что я страдаю манией, но надеюсь, если я сейчас также ошибаюсь, ты не отнесешься так, как тогда). В настоящее время предо мною стоит вопрос о моей гибели и, если я слягу в постель, зная, что продолжительной помощи мне никто не окажет, я предпочту страданию смерть, мне остается пустить себе пулю в лоб или же обратиться к тебе. Вот уже несколько лет, как я нахожусь здесь, давно хотел написать тебе, но мое критическое положение всегда этому мешало. От имени многих приятных воспоминаний, совместной нашей дружбы прошу: не медля оказать мне материальную помощь, избавить меня от гибели. По горло сижу в долгах, необходимо систематическое лечение и продолжительный отдых».
Вторая просьба Иремашвили касалась его детей:
«Мои дети Гогия и Елена готовятся в Университет в Тифлисе, занимаются без преподавателей, крайне нуждаются, прошу помочь им в назначении гос.стипендии. Ты поймешь меня, ведь я отец, так же, как и ты».
А завершалось письмо так:
«Написал тебе, как подсказало мне мое сердце, несмотря на других и другие обстоятельства, что этим двум бывшим друзьям колесо счастья преподнесло».
Вот только сердце Сталина подсказывало совершенно другое.
«Побеждать и внушать страх»
На письме Иремашвили была только одна пометка, сделанная рукой Сталина: «Арх» — в архив. Какие-либо данные о помощи автору письма или его детям в деле отсутствовали. Но зачем было помогать человеку, дружба с которым осталась далеко в прошлом? Из страха, что он может предать гласности какие-то не красящие главу ВКП(б) эпизоды из их общего прошлого? Но, во-первых, в результате могли пострадать находившиеся в СССР дети Иремашвили, на что он вряд ли бы пошел. А во-вторых, судя по письму, не получив помощи, он скоро должен был отправиться в мир иной.
Однако Иремашвили не умер, а после того, как Сталин и его ближайшие соратники, расправившись с оппозицией, в 1929–1930 годах получили всю полноту власти, в Германии появился серьезный интерес к воспоминаниям Иремашвили о временах, когда советского вождя еще звали Сосо Джугашвили. В некоторых трудах упоминается, что книга «Сталин и трагедия Грузии» вышла в 1931 году в Германии на русском языке. Но широкую известность получил немецкий вариант труда Иремашвили, опубликованный в Берлине годом позже.
Можно ли верить тому, что писал Иосиф Иремашвили? Перед ним стояла трудная задача — описать все, что интересовало издателей и немецкую публику, и обеспечить себе приличный уровень жизни. Но при этом не лгать, чтобы не навлечь беду на своих близких. Возможно, какие-то детали и эпизоды он утаил. Но в целом, учитывая его непростое положение, можно поверить, что Иремашвили по крайней мере пытался быть объективным. Именно поэтому мы решили перевести и привести более широкие, чем обычно, выдержки из его воспоминаний.
Он начал свою книгу 1890 годом, годом его знакомства и возникновения дружбы с тезкой — Иосифом Джугашвили, с которым они учились в одном классе в духовном училище их родного города Гори:
«Мы написали в наших школьных тетрадях “1890 год”… Чужаки были редкостью в нашем маленьком городке, и поэтому новенький — десятилетний мальчишка вызвал у нас удивление. Учитель написал на доске его имя: “Сосо Джугашвили”. Этот новый питомец не мог быть издалека, т. к. он говорил по-грузински как мы, он и выглядел как мы. Упрямый взгляд и отталкивающая своей отрывочностью манера говорить делали его в наших глазах не очень симпатичным».
Следующие впечатления от нового товарища, как вспоминал Иремашвили, были не менее неприятными:
«Сосо Джугашвили был худым, но сильным, мускулистым юношей с удлиненным лицом, усыпанным веснушками и бесчисленными оспинами. Голова была несколько откинута назад, так что его четко очерченный нос резко втягивал воздух. Взгляд его темно-коричневых грузинских глаз был бесстрашным, живым и совсем не вызывающим к себе доверия. Походка его длинных тонких ног мало походила на детскую; он своеобразно двигал и длинными руками — кисти были костлявыми, с вздувшимися венами».
Очень скоро оказалось, что новый ученик готов на все ради победы:
«Физически он всех нас превосходил; мы испытывали страх рядом с ним, и все же он интересовал нас. Однажды утром мы с ним боролись в школьном дворе. “Мы должны признать, что борьба закончилась ничьей”, “Нет, дальше Сосо Джугашвили его победит!” — так кричали и спорили стоявшие вокруг нас одноклассники, в то время как я и Сосо все сильнее сжимали друг друга. До этого я был непобедимым героем. И теперь я должен был позволить новичку лишить меня моей завидной доблести? С высоко засученными рукавами рубашки и вспотевшими лицами мы снова и снова набрасывались друг на друга. Мы оба устали. Наши болельщики уже потеряли интерес к нашему состязанию; они признали ничью. Я, поправляя одежду, оглянулся на своих болельщиков. Вдруг я был схвачен за грудь и переброшен через голову и спину моего врага. Он опустился на колено, перебросил меня через свою голову и уложил меня в свежую траву. Прежде чем я смог нанести ответный удар, он с триумфом, как победитель, надавил своим коленом на мою грудь. Аплодисментами и ликованием поздравили Сосо его болельщики и обругали, протестуя, мои. Я перестал быть непобедимым. Сосо стал новым удивительным героем. Наши традиции требовали того, чтобы мы подали друг другу руки и поцеловались. Состязание в школьном дворе стало началом нашей дальнейшей долгой дружбы».
Иремашвили отмечал, что ради достижения цели Сосо Джугашвили не жалел ни времени, ни сил:
«Часто поднимался я рука об руку с моими друзьями на гору Гориджвари — “Крест Гори”… Восхождение по скалам было для нас приятным, хотя и опасным занятием. Сосо был особенным, самобытным типом среди учеников. Уже тогда его образ мыслей был далек от нашей детской беззаботности. Он был безграничной пылкой натурой, если ему приходило в голову достичь какой-либо цели, осуществить какое-либо дело. Покорение высокой скалы, походы в пещеры и ущелья были в эти годы настоящим величайшим счастьем. Если его замысел не осуществлялся сразу, он шел в другой раз один и упражнялся без устали, пока не достигал желаемого».
При этом, правда, Иремашвили отмечал странности в поведении друга:
«Изо дня в день стоял он часами у реки и занимался метанием камней на дальность и по цели. Летящие или покоящиеся птицы также были его жертвами. При всей его любви к природе он никогда не испытывал любви к живым существам. Сочувствия к животным или людям он был лишен. К радости или горю своих однокашников он уже в детстве относился с саркастическим смехом. Я никогда не видел его плачущим. Побеждать и внушать страх было для него триумфом. Только одного человека он уважал — свою мать. Он был хорошим другом в детстве и юности, если ты подчинялся его властной воле».
«Сосо часто наказывали»
Воспоминания Иремашвили о семье и доме друга известны, но обычно, несмотря на их важность для понимания характера Сталина, приводятся в сильно урезанном виде. Самые значимые из них выглядели так:
«На Соборной улице стоял старый маленький грязный домик. Неоштукатуренные стены из песка и бесформенных камней свидетельствовали о бедности владельца. Крыша была в давних заплатах из веток, палок, соломы и вряд ли защищала от ветра и дождя. Маленький четырехугольный двор был огорожен высоким деревянным забором. Через скрипучую дощатую дверь входил я всегда в темную квартиру, вернее сказать, в помещение, стены которого выглядели как стены комнаты. Это было счастье, что пол был выложен осколками кирпичей, которые были вбиты прямо в землю; они с жадностью впитывали всю влагу. С двух сторон от невысокой двери были только два маленьких окошка. Настоящие сумерки царили в помещении, спертый воздух, насыщенный влагой дождя, кухонных испарений и мокрой одежды, не находил выхода».
С особой теплотой Иремашвили писал о матери Сталина:
«Екатерина — коротко “Кеке” — часто называла меня своим вторым Сосо, когда я приходил навестить моего друга. Сосо был ее единственным ребенком. Ее теплое материнское чувство распространялось и на меня. Она очень любила своего сына и все, что любил он. Так случилось, что я с юности нашел в их маленьком невзрачном домике свой второй отчий дом. Кеке была тоже вся в веснушках, как и ее сын. Она всегда жила в большой нужде. День за днем сидела она за громыхающей швейной машинкой и пыталась хоть несколькими копейками поддержать своего мужа-сапожника с его скудными заработками. Темнота в комнате и бесконечная работа иголкой рано сделали Кеке близорукой и заставили ее носить на небольшом вздернутом носике сильные очки… Народ маленького городка Гори знал и уважал прилежную, добрую и богобоязненную жену сапожника».
Но совершенно по-другому он описывал отца своего друга:
«Мать Сосо была истинно грузинской женщиной. Но ее прекрасные добродетели не смогли произрасти в сердце ее ребенка, как ни заботилась она об этом. Она смотрела с тоской, как Бесо, Виссарион, отец, своим поведением вырывает из души Сосо любовь к богу и людям, как в сыне растет отвращение к отцу. У него Сосо научился ненавидеть людей. Его юная натура слишком рано созрела для самостоятельных мыслей и наблюдений. Сосо ненавидел своего собственного отца, который по большей части пропивал свой скудный заработок, и поэтому мать вынуждена была ночи напролет проводить за утомительной работой за швейной машинкой. Изо дня в день отец обрушивал на Сосо свою внезапную свирепую ярость. Незаслуженные жестокие побои сделали мальчика черствым и бессердечным, каким был и сам отец. Так как все люди, которые из-за возраста или положения имели право повелевать и властвовать, напоминали Сосо его отца, в нем оживали чувство ненависти и жажда мести — ко всем, кто стоял выше него. С юных лет осуществление планов мести было его целью, только это двигало им. Бесо-Виссарион, с густыми черными бровями и темной большой бородой, внушительный и статный в своей грузинской рубахе — чоха, в широких голубых брюках, заправленных в сапоги, и русской шапке на голове, был осетин — грубый и неотесанный, как все осетины, проживавшие высоко в кавказских горах. Осетины очень медленно — в силу своей изолированности в горах — сближались с грузинской культурой. Сосо избегал своего отца. Он не испытывал потребности в нем. Ранняя смерть отца не произвела никакого впечатления на Сосо; со смертью человека, который назывался его отцом, он ничего не потерял».
Возможно, именно поэтому у Сосо Джугашвили очень рано появились бунтарские наклонности:
«Лучшим учеником был Сосо Джугашвили, но и самым невоспитанным, озорным. Он был предводителем и зачинщиком наших мстительных затей, которые однажды утром вылились против инспектора Бутырского, ненавидимого более всех. Инспектора поджидала в коридоре школы свистящая и кричащая толпа учеников. Его крепкие удары кулаками не проложили ему дорогу сквозь нашу кучу. Пока не собрался весь учительский корпус, нас не могли вернуть к порядку. Это был первый мятеж, затеянный Сосо. Учителя узнали Сосо как зачинщика и главаря. Их гнев, который не могли ослабить никакие его успехи, преследовал его, пока он не покинул школу. Сосо часто, почти ежедневно наказывали. На меня, его сообщника, в той же степени обрушивались продолжительные громы и молнии. Летом, когда у нас были большие летние каникулы, Сосо часто бывал у меня, в моей недалеко расположенной родной деревне. В винограднике моего отца пережили мы много счастливых дней. Его самолюбию льстило то, что он со мной и еще одним мальчиком пел в церкви. Но к тому времени он уже освободился от влияния религии. Сосо имел убеждения, которые никому из его ровесников никогда не приходили в голову или были нам непонятны».
«Коба не знал меры»
Еще одна часть воспоминаний Иремашвили о годах учебы Сталина помогала понять особое отношение Сталина-вождя к национальному вопросу:
«В том же 1890 году грузинские учителя и надзиратели нашей школы были заменены русскими. Вдруг введенная русификация Грузии началась со школ. Первым и для нас, школьников, самым неприятным мероприятием было то, что грузинский язык был заменен русским. Иностранный язык легче изучается, если объяснения даются на родном языке. Но грузинский язык был вдруг упразднен в школе даже как язык повседневного общения, и его использование грозило суровыми наказаниями. Поначалу все дети беспомощно стояли перед новыми учителями, почти как немые; так как практически никто из нас не мог говорить по-русски, никто рта и не открывал. Но нам, детям, невозможно было долго сдерживать свою словоохотливость. Наказания сыпались градом, их не избежали даже прилежнейшие, лучшие ученики. К ударам кулаком, линейкой и палкой наших прежних учителей мы привыкли. Мы терпели их и старались мужественно мириться с ними. Но русские учителя раздавали свои удары с особой злостью. Без сомнения, они считали нас, грузин, людьми низшей культуры, кому плоды русского просвещения можно вдолбить в голову только с помощью ударов».
Та же политика, как писал Иремашвили, продолжалась и в духовной семинарии, куда они с другом поступили в 1894 году:
«Это было желание моих родителей и матери Сосо — чтобы мы стали священниками. Мы были так молоды, что слишком мало задумывались о своем будущем и не противились воле наших родителей… Сосо Джугашвили был принят в духовную семинарию бесплатно за свои успехи в училище. Он бесплатно получил полное обеспечение, одежду, белье, обувь и учебные пособия. Ректором заведения был русский монах Гермоген, инспектором был иезуит и внушавший ужас инквизитор Абашидзе, тоже монах. Он был одним из немногих грузин в преподавательском составе, но отличался особой жестокостью. Как и в начальной школе, грузинский язык уступил место русскому в качестве языка обучения. Жизнь в заведении была печальной и монотонной. День и ночь за закрытыми казарменными стенами мы чувствовали себя арестантами, которые безвинно отсиживают в тюрьме свои лучшие годы».
В качестве ответной реакции у семинаристов появилась тяга к грузинской литературе:
«Сильное впечатление на Сосо Джугашвили и меня производили произведения грузинской литературы, в которых прославлялась борьба за свободу Грузии. Сосо и я часто обсуждали трагическую судьбу Грузии. Мы были в восторге от произведений поэта Шота Руставели, который уже в 12 веке выражал гуманистические взгляды, прославлял дружбу, любовь к женщине и матери, воспевал родину. Образцом для подражания Сосо считал Кобу, героя романа Казбеги “Нуну”. Коба был вождем угнетенного горного народа… Коба стал богом для Сосо, смыслом его жизни. Он хотел стать вторым Кобой, борцом и героем, таким же прославленным. Образ Кобы должен был возродиться в Сосо. Отныне он называл себя Кобой и не переносил, если его звали по-другому. Его лицо сияло от гордости и радости, когда мы обращались к нему “Коба”. Многие годы Сосо использовал это имя, оно было его первым псевдонимом, когда он начал заниматься писательской и пропагандистской работой».
Однако, как вспоминал Иремашвили, его друга привлекли не национальные, а социал-демократические идеи:
«Десять студентов семинарии, среди них Сосо Джугашвили и я, тайно основали первую молодежную социалистическую организацию. Самый старший студент Девдариани был избран руководителем. Он очень серьезно относился к своей миссии. Он разработал Программу».
Но будущий вождь не смог смириться с тем, что кружком руководил не он, а кто-то другой:
«В семинарии его честолюбие удовлетворялось тем, что он все больше превосходил нас в своих успехах. Он воспринял как неестественное то, что какой-то другой однокашник должен был стать руководителем и организатором нашей юношеской марксистской группы, в то время как большинство рефератов сделал он. Он знал, что никто из нас не умел проводить таких оживленных увлекательных дискуссий, какие устраивал он. Коба увлекся учением социализма не как мы, после спокойных размышлений, а с фанатичным чувством против любой власти и против господствующих классов… Коба не знал меры и не давал себе отдыха по ночам. Он выглядел усталым и больным. Бывали ночи, когда он начинал кашлять, и я забирал книгу из его рук и гасил свечу».
В итоге, как вспоминал Иремашвили, избежать раскола в марксистском кружке не удалось:
«Моя группа была против насилия и отрицания просвещения, мы были за прогресс, за революционные преобразования царистcкой сущности государства в демократическое народное государство, и преобразования эти должны были происходить с наименьшим количеством жертв. Высшим законом для нас была любовь к людям. Из-за поведения Кобы гармония нашего совместного будущего разрушалась все больше и больше. Некоторые учащиеся разделяли его взгляды... Две партии — за и против Кобы — образовались в течение года; спор вокруг существенных вопросов превратился в омерзительный личный спор, где речь шла не о чем ином, как о неограниченном руководстве Кобы, с одной стороны, и о равноправии всех членов, с другой стороны. Его ярыми противниками были Девдариани, Натрошвили и я. Духовной родней Кобы были Ленин, Бакунин и Бланк, мы же считали себя сторонниками Плеханова и особенно Н. Жордания, который тогда вернулся из Германии, где он изучал теорию и практику марксизма. Приверженцы Кобы отдавали себя под его руководство, потому что они чувствовали себя увереннее под его крылом. Они как попугаи тараторили все, чем их потчевал маленький диктатор Коба. Только люди одного типа могли стать его друзьями: те, кто хвалил все, что проповедовал и делал Коба».
«С ней умерло мое последнее теплое чувство к людям»
Иремашвили дал ответ на вопрос, который занимал многих,— окончил или не окончил Сталин Тифлисскую духовную семинарию:
«Из-за все возраставшей ненависти надзирателей и учителей к Кобе его успехи и достижения они больше не хотели замечать. Дошло до того, что Коба понял всю бесполезность усердной учебы и постепенно стал худшим учеником в семинарии. Он реагировал на выговоры учителей своим ядовитым, презрительным смехом… Табель, который администрация семинарии выдала Кобе при переходе в шестой, последний, класс, был столь плох, что Коба решил покинуть семинарию. Он знал, что ненависть монахов не позволит ему успешно учиться в последнем классе и что каких бы результатов он ни добился, они не нашли бы признания или справедливой оценки. Его желанием было сделать борьбу против царизма и за пролетариат своей профессией и посвятить себя целиком партийно-политической деятельности. Он считал свои знания достаточными для агитаторской деятельности. Я пытался уговорить его закончить шестой класс и потом со мной поехать в университет в России. Грузинского университета по понятным причинам еще не существовало. Но мои речи не помешали Кобе осуществить задуманное. В 1899 году он покинул семинарию».
Политические расхождения какое-то время не мешали друзьям встречаться и вместе проводить время. Но затем их отношения окончательно расстроились, и они после долгого перерыва увиделись в трагические для Сталина дни:
«В 1907 году умерла жена Кобы, с которой он пробыл в браке всего лишь четыре года, истинно грузинская жена, которая неустанно тревожилась о судьбе мужа. Бесчисленные ночи провела она в горячих молитвах, пока ждала своего Сосо, когда он проводил тайные собрания. Наша вражда не помешала мне навестить Кобу, чтобы утешить его по старой дружбе в этом горе. Он был очень печален и принял меня как прежде дружественно. Его бледное лицо отражало душевную боль… Презрение, с которым Коба относился ко всем людям, не распространялось только на его жену, его ребенка и его мать. Я выразил Кобе мое соболезнование. Я действительно сочувствовал ему и переживал за него, так как знал, что отныне он лишен последней моральной поддержки и что впредь он полностью отдастся своим фантастическим планам, которые ему диктовали его тщеславие и жажда мести… Когда мы подошли к воротам кладбища, он крепко сжал мою руку, показал на гроб жены и сказал мне: “Сосо, это существо делало мое каменное сердце мягким; она умерла, и с ней умерло мое последнее теплое чувство к людям”. Он положил свою правую руку на грудь: “Здесь внутри так пусто, невыразимо пусто”. С того дня, когда он похоронил свою жену, он потерял последние остатки человеческих чувств. Его сердце ощущало неизъяснимую злобную ненависть, которую посеял в нем еще в детстве его бесчувственный отец. Он презирал свою полную нужды судьбу и с сарказмом преодолевал все реже возникавшие на его пути моральные препятствия. Он был безжалостным к себе и стал таким же ко всем людям».
После выхода книги отдельные детали из воспоминаний Иремашвили использовали в антисталинских трудах недруги советского вождя, включая Троцкого. Но сам автор мемуаров прожил дольше того, кто его цитировал. Ведь, по сути, он сделал то, что было нужно Сталину,— запугивал Запад, предупреждая, что связываться со Сталиным опасно:
«Под его лицемерным социализмом скрывалось его личное, скрупулезное стремление к власти, что и сделало его врагом борцов за истинную демократию. В демократии он не видел возможности осуществить свои желания; он перечеркнул ее. Национальное освобождение отечества больше его не интересовало. Его жажда власти не хотела знать границ. Россия и весь мир должны были быть предоставлены ему».
Однако подобная правда не требовалась внутри СССР, и потому в отличие от многих других антисоветских эмигрантских книг ее не сохранили даже в спецхранах.