Дневник ненадежного рассказчика
Анна Наринская о том, что Софья Островская написала помимо доносов
С читателями дневника Софьи Островской можно было бы проделать эксперимент (хотя ввиду длины текста — почти 700 страниц — он был бы довольно безжалостным). Можно было бы сначала дать им прочесть эти записи без всяких предуведомлений, а потом предложить прочитать все снова, сообщив, что их автор, переводчица Софья Казимировна Островская была осведомительницей и что многие разговоры приведенные ею в дневнике — например, с Анной Ахматовой,— практически в неизмененном виде поступали в МГБ в качестве отчетов. И нет никаких сомнений: проделавшие это упражнение сказали бы, что прочитали два разных текста. Вернее, два разных романа.
Определение этих дневниковых записей словом "роман" Софья Островская, безусловно, восприняла бы благожелательно — она всегда хотела заниматься литературой, творчеством (в январе 1936-го — ей в это время 34 года — она утверждает: "Когда-нибудь в советскую литературу я войду. Мне есть что сказать"). Правда, довольно быстро к ней пришло горькое осознание, что прославиться на этом поприще ей не удастся (уже через год, в 1937-м, она пишет: "Литература!.. Да, да, это, конечно, я, но та, которой мне быть не положено, та, которой я могла бы быть, та, о которой я иногда грустно и гордо мечтаю, как о нерожденном сыне"). У этой наступившей, а вернее, наступавшей время от времени трезвости было по крайней мере два очевидных следствия. Вечная ревность к тем, кто в этом смысле состоялся (о Татьяне Гнедич, поэтессе и великолепной переводчице, она, к примеру, пишет: "Я внушаю ей мысли и образы, на основании которых она строит свое творческое мировоззрение и само творчество; я натаскиваю ее на пути, которые она выдает за свои"), и внимательное, даже трепетное отношения к своему единственному opus magnum: дневнику, декларативно создаваемому в расчете на будущего читателя — сочувствующего, но обманутого (ни единого намека на "сотрудничество" в длинных и часто очень подробных записях нет). В последние годы жизни, опасаясь за судьбу рукописи, Островская поручила доверенным людям сделать с нее несколько машинописных копий.
Дневники, написанные "с учетом неизвестного читателя", вещь совсем не редкая. Правда, в тридцатых-сороковых в качестве этих неизвестных читателей имели в виду прежде всего недремлющих сотрудников органов, для которых эти свидетельства могли бы стать полезным материалом, не учитывай автор их возможного интереса. Хрестоматийный пример такого расчета — дневник Корнея Чуковского, в котором писатель не только не позволял себе быть до конца откровенным, но даже создавал целые пассажи, впрямую рассчитанные на читателя "оттуда". Островская, однако, принадлежит к другой традиции и жаждет читателя совсем другого.
Она принадлежит к традиции женско-романтической — рассчитывающей на читателя по определению (и высмеянной за это Оскаром Уайльдом в "Как важно быть серьезным": "Видите ли, это всего только запись мыслей и переживаний очень молодой девушки, и, следовательно, это предназначено для печати"), и при этом на читателя заочно влюбленного. К традиции ярчайшим образом воплощенной в "Дневнике Марии Башкирцевой" — популярнейшей книге в России начала XX века, которую Островская никак не могла не читать.
В принципе дневник Островской, если его читать тем самым первым, "неосведомленным", "невинным" способом,— это и есть дневник Башкирцевой, умноженный на долгую жизнь, революцию, сталинизм и блокаду (ее записи 1941-1943 годов, самые искренние из имеющихся,— один из самых ярких из всех имеющихся блокадных дневников).
Но при всей чудовищной разнице судеб — это схожая восторженно-самокопательная стилистика. Схожее воспитание и схожий тип образованности: Островская не только знала языки, но и была гуманитарно эрудированна и одаренна (что во многом и привлекало к ней таких людей, как Евгений Замятин, Татьяна Гнедич и Анна Ахматова). Схожее женское самолюбование — "я знаю цену себе, я чувствую это по глазам мужчин, по взглядам женщин...", чуть ли не дословно вторя юной Башкирцевой, пишет зрелая Островская.
Но знание о тайной (и куда более обширной и изобретательной, чем просто вынужденное "сотрудничество") деятельности автора превращает этот же текст в роман о любви, самоистязании, предательстве и манипуляции, а его создательницу — даже не просто в литературную героиню, а в один из главных фетишей нарратива XX века. Потому что Софья Казимировна Островская, годами пишущая свой подробный дневник и умалчивающая о главном ("Дурное о Т.Г.,— записывает она в день ареста Татьяны Гнедич, обвинения против которой во многом опирались на ее донесения.— Говорят, что арестована. Possible"),— это и есть "ненадежный рассказчик", центральная фигура творчества Владимира Набокова, Итало Звево, Кадзуо Исигуро и еще многих в его самой шокирующей ипостаси.
О том, что Островская завербована и занимается доносительством, догадывались многие, в том числе главный предмет ее "наблюдений" — Ахматова. Переводчица и литературовед Тамара Хмельницкая вспоминает произнесенную еще в середине пятидесятых ахматовскую фразу о "целом кусте людей", который "посадила" Островская. Документально эти подозрения оказались подтверждены в вышедшей двадцать лет назад статье знаменитого "перековавшегося" генерала Олега Калугина, который в середине восьмидесятых годов работал первым заместителем руководителя КГБ Ленинградской области и имел доступ к архиву. Некоторые пассажи из донесений о разговорах и настроениях Ахматовой, приведенных им в статье "Дело КГБ на Анну Ахматову", почти дословно совпадают с записями в дневнике Островской.
Лично Софья Казимировна Островская познакомилась с Анной Ахматовой летом 1944 года на поэтических чтениях в ленинградском Доме писателя. Ахматова тогда только вернулась из эвакуации, Островская только начала оправляться от пережитой блокады, унесшей жизнь ее матери. "Когда чтения закончились и распался президиум и все ряды, занятые публикой, я вдруг решила, что подойду к Ахматовой и что-то ей скажу... Я подошла к ней, сказала: "Мы незнакомы с вами, но я решилась поблагодарить вас за то, что вы вернулись, за то, что вы существуете, пишете, живете". Она улыбнулась и протянула руку: "Ну, так будем знакомы",— ответила она".
И даже имея в виду, что сама Островская в этот момент прекрасно понимала, какую роль при Ахматовой ей предстоит играть, эти слова нельзя не считать искренними — еще до всякого знакомства дневник изобилует восторгами и цитатами из стихов. Вообще с очевидностью отчеты "куда надо" были для нее лишь одним из элементов страстно-сложных и всегда очень важных для нее связей — через четыре месяца после ареста Татьяны Гнедич, произошедшего, повторимся, не без ее участия, она записывает: "Несмотря ни на что, большой человеческой любовью любила меня Т.Г. Часто думаю о ней. Очень жаль: талантлива, даровита, прекрасно образованна. И сама, собственными руками ковала себе гибель. И выковала наконец".
В отношениях с Ахматовой Островская переходила от крайней влюбленности ("Со дня моей первой встречи с нею я вспоминала о ней, и много. Я думала о ней, как думают о любимом... Я все время жду ее, вот на этом углу, у того дома, в трамвае, в Летнем саду, на соседней улочке...") до крайнего раздражения ("Ахматову в больших дозах иногда не выношу совершенно. Лицемерка, умная, недобрая и поглощенная только и единственно собою"). Подробные донесения она, насколько можно сейчас понять, писала и в том и в другом состоянии души.
Романы с "ненадежным рассказчиком" обычно являют собою слишком сложные построения, чтобы в них была четко выявляемая мораль. Но из дневника Софьи Островской она извлекается довольно просто и даже оказывается почти банальной. Во всяком случае, если читать его "зная".
В душах многих из нас имеются темные стороны, и не бывает такого исторического времени или государственного устройства, которые могли бы их полностью блокировать. Но бывают времена и государственные устройства, когда они оказываются особо востребованными. Жизнь Софьи Казимировны Островской пришлась как раз на такие времена.
С.К. Островская. Дневник. М: Новое литературное обозрение, 2013