ПОГРУЖЕНИЕ

«Затонувший Петербург» был реально последним образом,
оставленным в наследство Сергеем Курехиным

Муки зву



Кадр из фильма

Году в 1991-м Сергей Курехин расширил безбрежный круг своих знакомств, подружившись с миссионерами-сектантами, с которыми он придумал создать издательство и выпускать — помимо книг сектантов — такие серьезные вещицы, как Полное Собрание Саши Соколова, Путеводитель По Священным Местам Мира или большой том Всемирной истории панк-революции. В ее составлении я пытался участвовать, но быстро понял дилетантство Курехина в вопросах книгоиздания. Он опять решил затеять очередную поп-механику, но это была совсем не та сфера. Но сам он был очень вдохновенный, гуляя по Невскому в компании сотоварищей и девочек, прямо на тротуаре плетя сети своей научной фантастики, помахивая невидимой дирижерской палочкой, и один из его образов странно запал мне в душу.

Курехин с неподдельной невинностью рассказывал, что все мы медленно погружаемся на дно и скоро от Петербурга останется шпиль Петропавловки и купол Исаакия, а все мы окончательно исчезнем в мире микроорганизмов, рыбок, планктона и будем сидеть на дне и только шевелить усами. Он говорил это с видом Звездного Мальчика, который знает что-то такое, что ему остается только смеяться над грешной землей. И тогда его еще веселили свои сюжеты и это звучало весело.

Впоследствии я услышал эту же «пулю» со сцены «Октябрьского» на премьере многоожидаемых «Двух Капитанов — 2»; Курехин предварял премьеру в обычном своем стиле поп-механического фантаста, пытаясь чуть сдвинуть крышу публики и одновременно ее рассмешить. Но фильм оказался полным барахлом — его цветной сюжет был очень дурно вымышлен, и герои с надрывом щеголяли новомодными ругательствами. Поживее смотрелось черно-белое мелькание кинохроник, потому что по крайней мере эти странные сценки какой-то странной жизни, к которой никогда не будет возврата, вселяли опустошительную грусть. И каким-то образом они намекали на то, как вообще проходит время, оставляя после себя немые картинки. Время всплеска культуры Питера уже миновало, и началось время рассматривания картинок прошлого. Хотя тогда все еще бодрились.

Читая последнее интервью Курехина, где он говорил, что давно уже живет за границей жизни, в зоне запредельного, в зоне смерти, я снова вспомнил его Затонувший Петербург. Как любой великий артист, чья жизнь — игра на глазах публики, Курехин умирал у всех на виду, и все его позднее творчество отмечено каким-то катастрофическим распадом сознания, иными словами, постепенным вступлением в смерть. Его некогда искрометная фантазия еще работала, но выдавала уже что-то очень невеселое — от его постоянного обращения к образу гомосексуализма и каких-то патологических наворотов вокруг онанизма до его реальных контактов с мертвыми политическими партиями местных фашистов-коммунистов, словно Звездному Мальчику вдруг захотелось отведать смердятинки. Его музыка внезапно утеряла свой бурлеск и стала истерически надрывной. Как называлась эта музыка, уже вряд ли кто-то вспомнит. Этот же распад сознания демонстрировали эти вымученные киноленты. Назовем это авангардизмом, но это вряд ли поможет.

Случилось так, что его скосил редчайший в нашем мире недуг. Врачи не говорили ему про его саркому сердца, и в то время как средства информации призывали всех пожертвовать деньги на его сложнейшую операцию, он был единственным, кто не знал о своем диагнозе. Его окружали густыми слоями тишины, и он умирал словно внутри собственной мистификации. Только мистификатором было общество, а сам он — мистифицируемым. Поп-механика наоборот.

Но, думаю, он все знал лучше всех, но вряд ли относился к своей смерти истерически, как это принято в нашем темном мире. Как великий ученый (я абсолютно серьезно), он знал, что переходит в другое сознание, но какая гадость к нему привязывалась? Чье сознание паразитировало на его духе?

Когда он умер, я не воспринял это никак. В ту пору мне было смертельно скучно и стало еще скучнее. По обычаю я метнулся за водкой, и с одной петербургской дамой, ее дочкой и сыном мы выпили и закусили блинами, но, признаться, музыка Курехина, которую Леночка так старалась сделать громче, не добавляла ничего. Само горе было еще страннее, чем эта музыка. Все продолжало распадаться, как плохой кинофильм, и нужно было просто выпить немного классической русской отравы, чтобы на секунду почувствовать жизнь, землю, которая неостановимо уходила из-под ног. Но через секунду я пожалел, что бегал за водкой.

На похороны я не пошел. Лена Филаретова сказала, что я упустил историческое событие, и я жалел, что упустил историческое событие, но едва представив краем фантазии этот театрализованный фарс с посмертными речами друзей, не лезущим в глотку алкоголем, общим показным и непоказным унынием — все то, против чего в свое время блистательно музицировал маэстро Курехин, — я обрадовался, что не попал на эту тусовку погорелого театра. Сейчас говорят, что его похороны спонсировали бандиты. Но это лишь добавляет еще одну свежую краску.

На Пушкинской я встретил Олега Котельникова, который приехал с похорон, похожего на громадный воздушный шар, болтаемый ветром. Он вертел головой во все стороны, и казалось, сила притяжения земли его оставила. Мы не говорили с ним о похоронах, говорили о какой-то ерунде. Было понятно, что произошло что-то глобальное, но очень повседневное, как смерть чиновника. Но день буквально светился свежестью, и это был единственный Бог, который был с нами. Поэтому мы пошли только вперед, с Невского свернули на Литейный, зашли в «Спасо-Преображенский», купили свеклы, выпили восхитительнейшего разливного квасу из бочки, материализовавшейся из прошлой жизни на Салтыкова-Щедрина. Сон на мгновение исчез. По крайней мере он перестал быть дурным. Затонувший Петербург метнулся к солнышку, но накренился и снова пошел ко дну. Котельников поспешил исчезнуть в темной плюшевой утробе «Спартака», и с его уходом я уже ничего не помню.

* * *

Курехин

«В Питере жить нельзя», — говорил нам БГ весной 1996-го. «А что же с ним делать?» — «Только уничтожить», — галантно парировал солнце русской поэзии. Но сам Гребенщиков уже был потухшим светилом. Он мучительно отыгрывал фарсы своих концертов в ДК Ленсовета с видом мэтра, потеряв какую-либо радостность. И атмосфера кулуарного полуалкоголизма, полусонных дам, безнадежно ищущих внимания дегенерировавших героев с наклеенными улыбками, ищущих внимания мечущегося Гребенщикова, была лишь отражением потухшего света самого шоу, которое больше не продолжалось.

У БГ был свой образ спасения — затонувший Китеж-град, который светит сквозь воды. Он полагал, что в таком виде страна может сохранить себя на сто тысяч лет. «Когда великий сон будет дарован великой стране — это значит день радости». Но реальность обманула его ожидания. Эра Оледенения настала — и она оказалась невыносимой, и сам БГ поспешил выехать на британщину, чтобы, говоря его словами, «прочистить пробки». Именно в Англии (погрузившейся в свою The Ice Age задолго до Петербурга) был впервые поставлен этот диагноз современной цивилизации. Так назывался культовый роман Маргарет Драббл, написанный аж в 1977-м. В поп-культуре этот образ известен по композиции Joy Division «Living In the Ice Age» и книгам великого калифорнийского фантаста Филипа Дика. Все они о духовной и чувственной спячке мира современной цивилизации, медленно, но верно сползающей с земли под воду, в полупрозрачный мир сознания, где законы уже совсем другие, чем на земле. Это вступление человечества в особое космическое состояние, где все зыбится, дрожит, фосфоресцирует, как в кислотной дискотеке или в подводном мире. Где чувства вспыхивают, но не длятся, где мысль перебивает мысль, где секс — это быстрый контакт картинок сознания одноклеточных, где сон входит в сон, где музыка распадается как карточная колода, где время уже не тот драгоценный песочек, пересыпаемый чьей-то заботливой рукой, но что-то разлагающее, как проказа. Так течет река забвения. И это царствие Снежной Королевы можно растопить только любовью. Нет, не случайно так отчаянно для рокеров — «Любовь» — назвал Шевчук последний альбом своей группы «ДДТ».

* * *

Обложка 1

Шевчук никогда не был певцом заоблачных далей, однако картины Питера, пропетые его голосищем, будили в тебе только радость. Даже его зарисовки местной деградации — Обдолбанный-Вася-с-Обдолбанной-Машей — не вызывали мрачных мыслей. Помните, как все мы распевали хором: «Революция, ты научила нас верить в несправедливость добра...» В «Любви» «ДДТ» нет ни одной строчки, которую можно было бы спеть хором. Конечно, и там еще светится душа, но она разве что выныривает на мгновение, чтобы через секунду покрыться коркой льда. Налицо распад единой творческой стихии, которой была «ДДТ». И это странное отсутствие живого слова, которое когда-то было вином-и-хлебом, а нынче представляет из себя наворот на навороте, невнятность и вычур. Вряд ли это рецепт спасения. Шевчук называет свою любовь на ВЫ, Шевчук игриво с ней щебечет... Никакой любви там нет. Этот диск родился на одном из партсобраний группы. Там есть борьба за выживание в поп-мире, где наркомания и хламидиоз, стеклянные лимузины, развозящие расфуфыренных хламид, и дистиллированный мир ледяных людей бизнеса, это уныние духа и увеличение простаты, туберкулез, суицид, апатия и атрофия, и какие-то чудовищно повседневные смерти, к которым нельзя относиться никак. И водка стала отравой, не веселит, а дурманит, толкая в реку забвения...

Нет, не случайно в 1996 году по почину Юрия Шевчука, свистнувшего лучшие музыкальные силы обеих столиц, вышел сборник — посвящение Высоцкому. Высоцкий — это корень, залегающий куда глубже рок-н-ролльных сделок с Западом. По сути диск понятен — всем дружно выйти на встречу с великим певцом земли российской эпохи начавшегося Оледенения. Но по содержанию сборник показывает, что встреча один на один с духом Высоцкого оказалась убийственной для тех, кто живет уже в другом времени, кто вышел к нему не с распахнутой душой, но с вежливой улыбочкой. «Странные Скачки» — название идеально отражает сборник, и неважно, куда во втором слове ставить ударение. Связать разные эпохи, так чтобы чаша весов осталась в равновесии, — привилегия гениев. Так Бродский смог перевести Римские Элегии Марциала для Советской Империи, и Марциал стал русским поэтом. Гребенщикову лишь однажды удалось спеть Вертинского так, чтобы песня вдруг стала сегодняшней («Я не знаю зачем...»). Но вспомним, что случилось с «Петербургом» Мандельштама в исполнении Аллы Пугачевой.

Затонувший Петербург был реально последним образом, оставленным в наследство Курехиным. И никто еще из деятелей культуры, включая повесившегося в утреннем садике художника Вадима Овчинникова, казавшегося единственным богатырем Пушкинской, не пересмотрел этот Петербург. И не придумал от него лекарства.

Василий СОЛОВЬЕВ

«ДОРОГОЙ ДЖОН КЕЙДЖ»

«Дорогой Джон Кейдж
Когда ты увидишь Сергея
пожалуйста передай ему привет
он был моим другом
моим особенным другом»

В последний раз Курехин и его друг, замечательный американский музыкант Кешеван Маслак, записывались в студии «Стерлинг Голд» во Флориде два дня подряд — 16 и 17 января; теперь вышло два диска: первый — в Японии, второй — у нас, на студии «Длинные Руки Рекордс».

Почему-то эти альбомы — удивительное дело! — для меня ассоциируются с пушкинским «На свете счастья нет, но есть покой и воля...».

Собственно говоря, вся жизнь Сергея умещается в эту коротенькую формулу. Не знаю, был ли он счастлив — мне хотелось бы так думать — но он казался счастливым человеком. Когда в представлениях «Поп-Механики» он гонял по сцене стадо гусей и командовал Ванессой Редгрэйв, когда писал музыку к «Господину Оформителю» — первому культовому (во многом благодаря Курехину!) фильму нового российского кино, когда снимался в «Лохе — победителе воды», мы думали: это делает счастливый человек.

Теперь мы слышим, как он поет старое танго «Счастье мое» — без тени иронии, кажется (а возможно ли это?), или играет «Дорогой длинною» (а Маслак раскрашивает бесхитростную мелодию своим издевательски-истеричным саксофоном), как в двухчастном альбоме, посвященном памяти Кейджа (а теперь, похоже, и самого Сергея), Курехин, не подражая великому Мастеру, живет в кейджевском пространстве, открывая и новые горизонты!..

И мы понимаем, что покой и воля — чего-чего, а воли в маленьком хрупком Капитане хватало! — действительно суть если не замена, то синоним счастья.


Обложка 2

P.S. Я начал эту рецензию с первых строчек стихотворения Кеши Маслака, написанного для альбома «Дорогой Джон Кейдж...» Хочется закончить последними:

«когда ты увидишь его
не забудь
спросить
носит ли он
по-прежнему те смешные ботинки
с загнутыми вверх носами?»

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...