Анатолий РЫБАКОВ
Публикации
Перед войной в Рязани мой товарищ Роберт Купчик (я упоминал о нем: мы женились на подругах) рассказал мне историю своих родителей. В прошлом веке его дедушка уехал из Симферополя в Швейцарию, окончил там университет, стал преуспевающим врачом в Цюрихе, женился, старшие его сыновья тоже стали врачами, а когда младшему подошло время поступать в университет, отец решил свозить его в Россию, показать сыну родину предков. Было это в 1909 году.
В Симферополе молодой швейцарец влюбился в юную красавицу еврейку, дочь сапожника, женился на ней и увез в Цюрих. Однако ей там не понравилось, она вернулась в Россию, с ней вернулся и муж, отец Роберта, и остался жить в Симферополе, работал сапожником, как и его тесть. В тридцатых годах его, «подозрительного иностранца», естественно, посадили.
Эта история меня поразила. Для предвоенного поколения слово «Швейцария» звучало как Марс или Луна. Другой мир. И ради любви человек оставил родину, богатых родителей, карьеру.
После войны я встретил Роберта. Отца его в сороковом году освободили, сохранились швейцарские документы, по матери он оказался немцем, а Сталин дружил тогда с Гитлером. Но в сорок втором году отца и мать Роберта вместе с другими симферопольскими евреями немцы расстреляли и трупы сбросили в общую могилу по дороге на Судак. Это он мне и рассказал.
Я тогда уже был автором многих книг и оценил литературные возможности такого сюжета, давно стремился написать роман о любви. К тому же и сам был в то время влюблен в свою будущую жену.
Мы встретились с Таней в 1950 году, ей был 21 год, мне — 39. Я бы никогда не отпустил ее от себя, нас развели обстоятельства того времени. Она — дочь «врага народа». Отца, заместителя Микояна, расстреляли в 1938 году, мать отправили в лагерь, оба брата погибли на фронте. Мог ли я с моим прошлым, со своей 58-й статьей, быть защитой этой девочке? Все это опять нависло надо мной, именно тогда Сталин сказал про меня: «Неискренний человек». Я не имел права ни на какие серьезные отношения. Таня слушала меня, опустив голову. Не верила, что я люблю.
Через несколько лет мы случайно столкнулись в Переделкине. Она шла, держа за руку очаровательную двухлетнюю дочку, такая же красивая, веселая, кивнула мне и тут же свернула на боковую тропинку. Муж ее был известный поэт, иногда мне попадались его стихи, ей посвященные, — в общем, выглядела она вполне счастливой. И у меня все складывалось неплохо: реабилитирован, популярный писатель. Но было ясно: Таня меня избегает. У каждого из нас своя жизнь, все остальное как будто ушло в прошлое.
И все же нам суждено было встретиться вновь. Мы увиделись через двадцать лет в Крыму, в Коктебеле, оказались в Доме творчества в одно и то же время. Я шел по аллее, Таня — навстречу, боковых тропинок там нет, свернуть некуда, ей пришлось остановиться, мы перекинулись парой фраз. Через день опять где-то пересеклись наши пути, и еще через день, и еще... Таня улетала в Москву раньше меня, оставались считанные дни, теперь нас пугала даже эта разлука. Мы покидали пляж, заплывали далеко в море, я смотрел на милое, дорогое Танино лицо, и больше ничего не существовало на свете...
Мы прожили вместе девятнадцать лет — счастливейшие годы моей жизни, рядом верный, родной человек, первый мой критик и редактор. Я люблю обговаривать с ней то, о чем буду писать завтра. Мысль моя бежит вперед, называется это у нас «занимать территорию». Но... смешная подробность — мы никогда не обсуждаем Танины поправки. Оба слишком эмоциональны, тут же поссоримся. Свои замечания она пишет на полях рукописи или строчит мне письмо-рецензию. Я читаю, прихожу в негодование. Потом перечитываю, обдумываю, успокаиваюсь и соглашаюсь — у Тани безошибочный вкус. Отношу исправленное в комнату, где она сидит за компьютером, шучу: «Чего не сделаешь ради спокойствия в семье...»
Обдумывая в 75-м году роман «Тяжелый песок», я сказал Тане: «Теперь я знаю, что такое любовь, и сумею это написать».
И еще одно привлекло меня к истории, рассказанной Купчиком...
Основы советского государственного антисемитизма заложил Сталин. Антисемитом он стал еще в юности, в столкновениях с другими подпольщиками и ссыльными революционерами, более эрудированными и образованными, часто евреями, столь же нетерпимыми в спорах, как нетерпим был он сам. Усилила это чувство зависть к Троцкому во время гражданской войны, а после нее — борьба за власть с Зиновьевым и Каменевым. Много евреев было в большевистской партии, которую Сталин уничтожил в конце тридцатых годов.
Истребление Гитлером шести миллионов соплеменников обострило национальное самосознание евреев, создание государства Израиль и его героическая борьба за существование вызвали чувство национальной гордости. Скорбь о погибших и гордость за живых — Сталин понимал, какая это взрывчатая смесь. Советский Союз голосовал за создание Израиля, надеясь сделать его своим форпостом на Ближнем Востоке. Замысел не удался. Израиль ориентировался на Соединенные Штаты. Сталину расклад стал ясен: главный враг — США, где в экономике и политике достаточно евреев, их союзник — еврейское государство Израиль. С кем советские евреи? Конечно, с Израилем и США.
Акции против евреев следовали одна за другой: критики и писатели — космополиты и антипатриоты, Еврейский антифашистский комитет — шпионы и диверсанты, евреи-врачи — убийцы в белых халатах. Разнузданная антисемитская кампания в печати нагнетала «гнев народный». Спасением евреев от этого справедливого гнева должна была стать их депортация на Дальний Восток.
Сталин умер, не успев завершить дело Гитлера. Освободили врачей, реабилитировали безвинно казненных. Однако государственный антисемитизм в брежневские времена сохранился, приняв обличье борьбы с сионизмом. Евреи рассматривались как потенциальные эмигранты, готовые переселиться в Израиль. Анекдот того времени: заполняя анкету, еврей в графе «национальность» пишет: «Да!» Ограничили прием евреев в высшие учебные заведения, преградили пути в государственный, партийный и военный аппараты. Выходили многочисленные книги и статьи всяческих евсеевых, бегунов и прочих черносотенцев того времени, обвинявших сионистов в антикоммунизме и контрреволюции, в отличие от черносотенцев нынешних, предъявляющих сионизму счет за пропаганду коммунизма и свершение Октябрьской революции. Даже народный художник Белоруссии Савицкий изобразил у ямы, куда сбрасывали трупы убитых славян, двух палачей: эсэсовца и еврея.
И нигде ни одного упоминания о страшной катастрофе европейского еврейства, даже в местах массовых захоронений убитых евреев на памятниках писалось только: жертвы немецко-фашистских захватчиков. Гонения на евреев, пожелавших выехать в Израиль, знаменитые «отказники», преследование за изучение иврита — дополнительные меты брежневского времени.
...Такова была обстановка семидесятых годов.
Я вырос в Москве, в русифицированной семье, не знал еврейского языка, жил, работал, скитался по России, никакого антисемитизма по отношению к себе не испытывал. Я воевал за Россию, в России родился, в России и умру. Но я еврей. Мне было отвратительно то, что творится в моей стране, на заре революции, провозгласившей всемирное братство народов. Героям нового романа я дал библейские имена: Иаков и Рахиль. «И служил Иаков за Рахиль семь лет, и они показались ему за несколько дней, потому что он любил ее».
В Симферополе, где жили родители моего рязанского друга, все оказалось чужим. Не мой город, не пробуждает воспоминаний, не дает толчка воображению. Я решил перенести действие романа на родину своих предков, родину дедушки и бабушки, в семью Рыбаковых, в город Сновск, впоследствии Щорс. Единственным оставшимся в живых человеком из этой семьи была младшая сестра моей мамы, тетя Аня, жившая в Москве на Преображенской улице.
Несмотря на свои семьдесят с лишним лет, тетя Аня сохранила светлый, ясный ум, поразительную память и неиссякаемый юмор.
— Почему мы — Рыбаковы? Откуда взялась эта фамилия? Этот вопрос возник только в Москве. Приходим мы на Востряковское кладбище, в контору, спрашиваем, где могила Давида Рыбакова (ее брат, мой дядя), и вдруг из очереди какой-то мужчина говорит: «Смотрите, они уже забирают наши фамилии». А? Как это тебе нравится? Мы берем их фамилии! Только в Москве так могут сказать. А там, в Сновске, Рыбаковы всегда были Рыбаковы. Все это знали. И в Сновске знали и вокруг Сновска. Откуда взялась такая фамилия? Кто знает, откуда берутся фамилии? Никто не знает. Рыбаковы — это Рыбаковы, Кузнецовы — это Кузнецовы, Сапожниковы — это Сапожниковы. Мой дедушка жил где-то в деревне, чем-то там занимался, пили водку, а где водка — там драка, где драка — там убийство. Кто-то кого-то убил, не знаю, кто убил, не думаю, чтобы это был мой дедушка, но на всякий случай он оттуда удрал в Сновск. Вот от него и пошли сновские Рыбаковы. И прозвали его «дралэ», оттого что он удрал из той деревни в Сновск. Откуда взялся Сновск? Я тебе скажу. Строили Роменскую железную дорогу, строили мост через реку Снов, от этой речки и поселок назвали Сновск. И твой дедушка там работал — таскал шпалы. Ты помнишь, какие кулаки были у твоего дедушки? О твоем дедушке можно писать романы. Когда ликвидировали нэп, опечатали дедушкину лавку. Товар, деньги — остались в лавке. И другие лавки опечатали. Все смолчали. А дедушка твой не смолчал... — Она покосилась на магнитофон. — При нем можно говорить?
— Конечно. Это только для меня.
— Что делает твой дедушка? Он берет Исаака, моего мужа, Толю — своего старшего сына и ночью идет с ними в магазин. Исаак и Толя боятся милиции, но дедушки боятся еще больше. Сзади за магазином был... Как это называется? Чтобы спускаться в погреб, в подвал?
— Люк?
— Вот именно, люк! Через этот люк твой дедушка спускается в подвал, из подвала поднимается в магазин, за ним Исаак и Толя. И что ты думаешь? Забирают деньги, самый ценный товар — несколько ящиков, вытаскивают через люк и у кого-то прячут. Кто бы мог решиться на такое? Только твой дедушка.
...За месяц тетя Аня наговорила восемь кассет. Память, повторяю, удивительная, речь образная, ее интонацию я передал рассказчику, «Тяжелый песок» написан от первого лица. Я узнал историю и нашей, и других семей, сюжет мой обрастал событиями, судьбами, легендами — в эту среду я поместил Рахиль и Якова. Новелла о любви превращалась в семейную хронику.
В семидесятых годах на студии «Беларусьфильм» снимались мои телевизионные фильмы «Кортик», «Бронзовая птица», «Последнее лето детства». Каждый фильм по три серии.
Съемки производились в Белоруссии, я ездил в Минск, в другие города, туда, где при немцах были гетто, где истреблялись евреи, позже мы с Таней побывали в Вильнюсе, в знаменитых Понарах, где уничтожены десятки тысяч евреев. Передо мной встала страшная картина еврейской катастрофы. Я прочитал все у нас изданное на эту тему, но, в сущности, кроме стенограмм Нюрнбергского процесса, ничего не было. Сарра Бабенышева, литературный критик, моя приятельница, жившая в Переделкине, отважная женщина, связанная с диссидентами, снабжала меня номерами подпольного журнала «Евреи в СССР», где были нужные мне материалы.
Бесчеловечная программа истребления народов была Гитлером давно задумана и тщательно разработана:
«В недалеком будущем мы оккупируем территории с весьма высоким процентом славянского населения, от которого нам не удастся так скоро отделаться... Мы обязаны истреблять население, это входит в нашу миссию охраны германского населения... я имею в виду уничтожение целых расовых единиц... Если я посылаю цвет германской нации уничтожить миллионы людей низшей расы... Одна из основных задач во все времена будет заключаться в предотвращении развития славянских рас. Естественные инстинкты всех живых существ подсказывают им не только побеждать своих врагов, но и уничтожить их».
Уничтожение целых народов, и прежде всего славян, — такова генеральная программа Гитлера. Истребление шести миллионов евреев — всего лишь лаборатория, где немцы набивали руку, накапливали опыт.
Пусть подумают об этом те, кто поддается пропаганде нынешних фашиствующих молодчиков, величающих Гитлера Адольфом Алоизовичем.
Поехал я в Щорс, остановился в Доме колхозника, дали мне единственную комнату с телефоном — писатель из Москвы!
Небольшой полурусский-полуукраинский городок, те же два базара — старый и новый, я их помнил с детства, столовая возле станции, где задешево и вкусно можно пообедать наваристым борщом и бефстрогановом, пожарная каланча, вместительный дедушкин дом на Большой Алексеевской, теперь в нем горсовет, знакомые улочки и переулки, но живут здесь новые люди, от трехтысячного еврейского населения осталось двести человек. Представился местному начальству, договорился с секретарем райкома поехать вместе по партизанским местам.
Вечером пришли ко мне несколько стариков евреев, знавших моего дедушку.
— Авраам Рыбаков, — почтительно сказал один старик, — кто его не знал? Все знали. Нет такого человека, который бы не знал Авраама Рыбакова.
Явились они с просьбой. Ехал комбайнер мимо кладбища, задел забор, тот обвалился, хотели поставить обратно, оказалось, столбы гнилые, надо менять, денег нет... Какие средства здесь остались? Старики, дети... Кто помоложе, работают в депо, на лесопильне, на кожевенном заводе, сколько их? Раз-два и обчелся... Обратились к властям — не помогает. Кому нужно еврейское кладбище?
Я обещал побывать там, посмотреть. Назвал день, час, решил завезти туда секретаря райкома, когда мы поедем по партизанским местам.
Одного из стариков, бывшего местного парикмахера Бернарда Семеновича, я помнил по своим приездам в Сновск в детстве. Такой был элегантный, представительный господин, его парикмахерская служила в свое время подобием клуба местной интеллигенции. И теперь еще бодренький, чистенький, седой, благообразный, знал и помнил всех живших, погибших, уехавших, приехавших. Во время войны был в эвакуации, возвратился сразу после освобождения города. Вместе с другими стариками ходил по дворам, пустырям, дорогам, лесам и полям, собирал в мешки останки убитых. Трупы истлели, но некоторых Бернард Семенович узнал по волосам. Останки эти они захоронили в братской могиле на кладбище, хотя никакого еврейского кладбища тогда уже не было, надгробные плиты растащили, а само кладбище по приказу немецкой комендатуры перепахали. Кладбище восстановили, евреи стали снова хоронить своих покойников, но вот незадача — забор обвалился.
Несколько дней Бернард Семенович был при мне, рассказывал о судьбе каждого жителя. После войны вернулись фронтовики, эвакуированные, расспрашивали местных жителей о родных, близких, собирали крупицы сведений, зерна правды, обнаружились люди, чудом спасшиеся от расстрела, выползшие из могил, ушедшие в партизаны. Их рассказы Бернард Семенович запомнил и пересказал мне, водил к тем, кто остался жив, кто был свидетелем того, что произошло, водил к женщинам-полукровкам, которых не успели расстрелять, выясняя, какой в них процент еврейской крови.
Постепенно у меня создалась картина того, что происходило в Щорсе, я хорошо помнил своих дедушку и бабушку, дядей, ясно представлял себе Рахиль и Якова. Мог уже точно сказать, как бы каждый из них действовал в этих обстоятельствах, что бы делал и как себя вел. Все, что произошло с этими людьми, произошло со мной. Над городом опустилась ночь, я бродил в этом мраке по тем же улицам. И тени замученных брели рядом со мной от дома к дому.
В назначенное утро мы с секретарем райкома выехали в леса. Я попросил его по дороге заехать на кладбище. Там нас уже ждало еврейское население города, старики, пожилые, молодые, были и дети, кто родился тут после войны. Кто-то знал моих дедушку и бабушку, большинство не знало. Но здесь, в братской могиле, лежали их бабушки и дедушки, отцы и матери, братья и сестры. Безоружных, беззащитных, беспомощных, немцы расстреливали их из автоматов.
Пустынное кладбище с обвалившимся забором, почти без могильных плит, без памятников. Где покоятся здесь мои предки, мой дедушка, моя бабушка? Только молодые березки шумят листвой над безымянными могилами.
На братской могиле был установлен большой надгробный камень из черного гранита. На нем высечена надпись: «Вечная память жертвам немецко-фашистских захватчиков» — на русском языке. Под ней надпись на еврейском.
Я подошел, положил цветы, встал на колени и поцеловал землю, в которой лежал мой растерзанный народ... Стоявшие кругом вытирали слезы.
Показал секретарю райкома на забор, он велел шоферу вернуться в райком, отдал нужные распоряжения, и мы уехали в лес.
Возвращались к концу дня той же дорогой. На кладбище стоял новый забор. Умеют у нас работать, когда захотят.
Вечером старики пришли поблагодарить за помощь.
— Скажите, — спросил я, — как вы перевели на еврейский язык эти слова: «Вечная память жертвам немецко-фашистских захватчиков?»
Бернард Семенович улыбнулся:
— Как перевели? Там написано совсем другое.
— Что именно?
— Там написано из Библии: «Веникойси, домом лой никойси...»
— Что это означает?
— Это означает: «Все прощается, пролившим невинную кровь не простится никогда».
Вернувшись в Москву, я сказал Тане:
— У меня есть заключительные слова романа.
Роман, названный мной «Рахиль», я сдал в «Новый мир». Твардовского уже не было, ушел и его преемник Косолапов — партийный газетный администратор, человек порядочный, в свое время опубликовал в «Литературной газете» стихотворение Евтушенко «Бабий Яр». Теперь журнал возглавлял поэт Наровчатов, неглупый, образованный, учился в ИФЛИ. В прошлом крепко выпивал, но бросил. Партийное начальство таких любит. К роману отнесется настороженно, печатать будет, только получив указание «сверху».
А куда еще идти? «Новый мир» напечатал два моих романа, анонсировал, хотя и безрезультатно, «Детей Арбата», отделом прозы руководит Диана Тевекелян, по отзывам моего переделкинского соседа драматурга Александра Крона, — человек прогрессивный, в 1962 году активно участвовала в разоблачении Н.В. Лесючевского, директора издательства «Советский писатель», в тридцатые годы писавшего тайные доносы на поэтов Бориса Корнилова и Николая Заболоцкого.
Отдал ей рукопись и стал дожидаться ответа.
Давал читать роман своим друзьям.
Вася Аксенов прочитал, приехал ко мне в Переделкино, стал у окна и, глядя не на меня, а на улицу, сказал сдержанно:
— У нас этого не напечатают, а напечатают, замолчат. На Западе... Другое дело. Там оценят.
В его сдержанности, в том, как стоял у окна, как говорил, не глядя на меня, я уловил намек на возможную помощь. Видимо, есть связи с западными литературными кругами, есть возможность передать туда мою рукопись, о чем в осторожной форме он и дает понять. Мои догадки подтвердились, когда вышел «Метрополь».
— На Западе такой литературы достаточно, — сказал я, — надо здесь пробивать стену.
— Смотри...
Сложнее было отношение к «Тяжелому песку» у Юры Трифонова. Мы дружили, я, старше его намного и прошедший через многое, понимал, каково ему в 13 лет стать сыном «врага народа», потерять отца (расстрелян), мать (отправлена в лагерь). Он скрыл эти обстоятельства, поступая в Литературный институт, из-за чего потом разгорелось целое дело. Однако семинар прозы вел Константин Федин, конформист, приспособленец, но в молодости сам неплохо писал и в литературе разбирался. Дарование Трифонова Федин оценил, повесть «Студенты» выдвинул на Сталинскую премию. Получил ее Юра в 1951 году. Это было официальное признание, но навряд ли оно сделало его счастливым. Я думаю, что Трифонов острее многих из нас страдал от невозможности показать, что такое он есть на самом деле. Он дождался своего часа. В конце шестидесятых появилось несколько его рассказов, о которых сразу заговорили. Потом вышли «Обмен», «Долгое прощание», «Другая жизнь», «Дом на набережной», «Старик». Его книги резко повысили уровень советской прозы, он нашел свое слово, свою форму. «Правые» кусали Трифонова, а интеллигенция раскупала его книги мгновенно, ломилась в Театр на Таганке на спектакли «Обмен» и «Дом на набережной». В серии «Пламенные революционеры», выходящей в Политиздате, он напечатал роман «Нетерпение» о террористах-народовольцах, высоко оцененный в ФРГ, где свирепствовал в то время террор «красных бригад», его похвалил сам Бёлль.
Вечерами Трифонов сидел в ресторане ЦДЛ, показывал друзьям хвалебные рецензии из Германии. Улыбался. Благодушествовал. Его признал мир. По-детски наивная дань долго ущемляемому самолюбию. Прочитав «Тяжелый песок», Юра со своей снисходительной усмешечкой проговорил:
— Толя, не обольщайся! Многие расхваливают твой роман, но это еще не вершина литературы.
А о «Детях Арбата», возвращая мне рукопись, вообще ничего не сказал, единственно, заметил:
— Я давал ее Саше Гладкову (автору пьесы «Гусарская баллада», много лет отсидевшему), он удивлен, как хорошо ты помнишь то время.
Я не обижался на Трифонова. Я любил и понимал его. Он трудно и долго шел к собственному успеху и был неравнодушен к чужому. Его дарование набирало силу. Но страдания, обостряя талант писателя, часто укорачивают его жизнь. В 1981 году, пятидесяти шести лет от роду, Трифонов умер.
20 июня 1977 года я получил письмо из «Нового мира»: «В подтверждение нашей беседы сообщаю, что, к сожалению, мы вынуждены возвратить Ваш роман «Рахиль», так как он не ложится в планы нашего журнала. Д. Тевекелян».
Этому письму действительно предшествовала «беседа», вернее, монолог Тевекелян о невозможности в данное время печатать роман. Монолог был довольно агрессивным, получалось, я сам виноват: написал «непроходимую» вещь.
Отнес роман в «Дружбу народов», вроде бы их тема. Заведующая отделом прозы Инна Сергеева оказалась категоричнее Тевекелян: «Мы этого печатать не будем. Тут — тридцать седьмой год. И война показана односторонне — в ней пострадали ведь не только евреи, но и другие национальности».
Что делать, куда идти? И у меня возникла мысль о журнале «Октябрь», где я когда-то печатал роман «Водители».
После смерти Панферова журнал возглавил Всеволод Кочетов, сталинист, журнал при нем стал оплотом реакционных сил. В начале семидесятых годов Кочетов умер, главным редактором назначили Анатолия Ананьева, писателя фронтового поколения, о нем говорили неплохо. Он подобрал новую редколлегию, старался привлечь в журнал прогрессивных авторов. Но все его попытки изменить репутацию журнала были тщетными — «Октябрь» оставался синонимом реакционности. И я рассчитал, что Ананьеву нужна вещь, которая привлечет внимание.
Я не был знаком с Ананьевым, но знал члена редколлегии журнала Григория Бакланова, тоже писателя военного поколения, и попросил его передать мою рукопись Ананьеву. Бакланов прочел роман.
— Знаешь, Толя, боюсь, не получится. Я уж не говорю о тридцать седьмом. Но евреи... Ананьев вряд ли станет рисковать.
— Я прошу об одном — передай Ананьеву и скажи: «Рыбаков просит прочитать».
— Ананьев сейчас в отпуске.
— Тем лучше. Положи ему на стол.
Он взял рукопись, отвез в журнал, положил на стол Ананьеву. Тот вернулся из отпуска, нашел на столе мой роман, взял, прочитал, позвонил мне, пригласил в редакцию и объявил, что согласен печатать, если я приму поправки. Что за поправки? Прочитают другие товарищи в редакции и дадут заключение.
Не буду отнимать у читателя время рассказом о перипетиях романа в журнале. Приведу лишь несколько пунктов из длиннейшего (на трех страницах) заключения:
«Редакционное заключение по роману А. Рыбакова «Рахиль».
Во всех эпизодах романа Великой Отечественной войне будет придан характер общенародного, общенационального бедствия, а нацизму — как идеологии, направленной против всего человечества, а не только против евреев.
Из романа будут полностью исключены имена Сталина, Молотова, Достоевского и связанные с ними рассуждения.
Полностью исключаются история ареста и гибели Льва Рахленко и вообще все, что имеет отношение к политическим репрессиям 1937 — 1938 гг.
Призыв Рахили должен быть обращен не только к мужчинам-евреям, а ко всем людям.
Название «Рахиль» заменить на другое.
Город Цюрих заменить на любой другой германоязычный город Швейцарии.
9.3.78 г. Зав. отделом прозы Н. Крючкова».
Все остальные пункты того же типа: убрать, снять, заменить, не «евреи», а вообще «люди» и так далее и тому подобное. Заключение писал заместитель главного редактора Владимир Жуков. Не понимал: сколько не исключай из романа слово «еврей», роман о евреях, и никуда от этого не денешься.
Название романа я заменил на «Тяжелый песок», взял из Библии (книга Иова): «Если бы была взвешена горесть моя и вместе страдания мои на весы положили, то ныне было бы оно песка морского тяжелее: оттого слова мои неистовы».
Труднее было с политической линией, с процессами тридцатых годов, характеристиками Сталина, Молотова. Думал: соглашаться, не соглашаться? Как по живому резать. Лев Рахленко в романе расстрелян как «враг народа» — пришлось его бросить под поезд. Антисемитские листовки с текстом из Достоевского, которые разбрасывали немцы на фронте, я заменил текстами Кнута Гамсуна. Но все-таки что-то удается сказать. Ведь даже саму цифру уничтоженных евреев — шесть миллионов — скрывали, впервые у нас она была названа в моем романе.
Из-за купюр и поправок роман, конечно, обеднел, но главный его пафос все-таки сохранился.
У «Октября» было одно преимущество, весьма существенное. Если журнал «Новый мир» собирался печатать роман в трех номерах, то цензор требовал представить ему весь роман и, только прочитав его целиком, визировал первый кусок. В надежном «Октябре» цензор читал очередной номер, не требуя всего произведения. Так получилось и со мной. Прочитал цензор первую часть, вроде ничего крамольного — предреволюционный еврейский городок на Украине, — завизировал. А когда прочитал второй кусок, потом третий, хватился, но уже было поздно, никакие поправки я не принимал, а прервать печатание никто не решился. Это означало бы развязать очередной литературный скандал. В 1995 году в моем собрании сочинений я в «Тяжелом песке» восстановил все выброшенное.
Самое смешное произошло, когда требовали Цюрих заменить на другой город, потому что в то время вышла книга Солженицына «Ленин в Цюрихе». Боялись ассоциаций. Даже родиться нельзя было в Цюрихе! Я заменил Цюрих на Базель.
Позже, когда роман выходил уже отдельным изданием, меня пригласили в ЦК КПСС и такой же бесцветный чиновник, как некогда принимавший меня здесь Маслин, прочитал по бумажке замечания по роману. Добавил почтительно:
— Пометки Михаила Андреевича.
Я не сразу сообразил, кто такой Михаил Андреевич, потом догадался — Суслов, главный идеолог партии, а вот не поленился, прочитал. Впрочем, «Тяжелый песок» читали тогда все, в библиотеках очередь.
Суслов учился в Институте красной профессуры. Серый, незаметный студент, известен был лишь тем, что у себя дома завел полную картотеку ленинских высказываний по экономическим вопросам. Его крошечная комната в коммунальной квартире была уставлена коробками с карточками, цитатами, алфавитами, каждое слово Ленина по экономическим вопросам учтено и зафиксировано, такой был аккуратный, нелюдимый, малообщительный, ни во что не лез, потому и сохранился.
Как-то Сталину срочно потребовалось для доклада суждение Ленина по одному узкому экономическому вопросу. Расторопный секретарь Сталина, Мехлис, вспомнил о Суслове, своем однокашнике в ИКП. Кинулся к нему, тот мгновенно нашел требуемое. Сталин, хорошо знавший «теоретический» потолок Мехлиса, спросил, как ему удалось так быстро найти цитату. Мехлис рассказал о Суслове. С этого и началось возвышение Михаила Андреевича, ставшего в конце концов членом Политбюро. Такая версия о карьере Суслова была известна тогда в Москве.
Замечания его были мелочные, никакого значения для романа не имели, ничего не меняли. Я не стал возражать. Только подумал: «Чем же они занимаются, наши руководители? В стране нет дел посерьезнее? И почему они считают себя вправе вмешиваться в писательский текст?»
Интереснее было предъявленное мне чиновником письмо некого профессора, утверждавшего, что «Тяжелый песок» — роман сионистский. «Не случайно, — писал профессор, — главный герой романа родился в Базеле, где происходил сионистский конгресс и некий Герцль выдвинул идею создания еврейского государства в Палестине».
Я положил перед чиновником «Редакционное заключение» журнала: был Цюрих, предложено заменить на Базель. На что прикажете менять в третий раз? И можно ли менять, когда роман уже прочитали тысячи людей?
Чиновник все-таки понял нелепость ситуации и развел руками.
Окончание в следующем номере.
(Полностью книга публикуется в № 7 — 8 журнала «Дружба народов»,
а также выходит отдельным изданием в издательстве «Вагриус».)
Фото Л. Шерстенникова, из архива А. Рыбакова
На фото:
- Дед писателя Авраам Рыбаков.
- Анатолий Рыбаков, перед арестом. 1933.
- После тюрьмы. 1934. Красноярский край, г. Канск.
- Зоя Богуславская, Андрей Вознесенский, Анатолий Рыбаков, Василий Аксенов.
- Юрий Трифонов.
- Анатолий Рыбаков с женой Татьяной Марковной (Переделкино, лето 1997).
- Анатолий Рыбаков: встреча с читателями.
- Конец 80-х: «Дети Арбата» дождались своего часа.