Энциклопедия типов уходящей эпохи
Алексей СЛАПОВСКИЙ
Ё.
Смысл этого понятия претерпел изменения со времен В.И. Даля. У него это: «беспутный, тунеядный человек, плут и мошенник, развратный шатун». Сейчас же ёрником называют преимущественно Циника или, как удачно по своему обыкновению выразился А.И. Солженицын в письме ко мне, Глумливца, который может быть и не беспутным, и не тунеядцем, и даже не плутом и мошенником. Напрашивается определение: это, дескать, человек, для которого нет ничего святого. Но будь так, тип этот не мог бы считаться оригинально российским и современным, данное определение слишком общечеловечно.
Развитие же современного российского ёрника было совершенно своеобразным.
Его ёрничество произошло из фрондирования общественному строю. Ярчайшее проявление этого свойства — огромное количество анекдотов, где святыни социалистического строя оплевывались с виртуозным юмором. Анекдоты эти рассказывали и слушали все поголовно, из этого можно сделать вывод, что в той или иной мере ёрником был чуть ли не каждый человек. Все общество стало ёрником — и совершенно непонятно, на чем держалось государство, состоящее из граждан, поминутно это самое государство высмеивающих! Полагаю, разгадка в том, что, реализуя словесно свое негативное отношение к государству, граждане-ёрники сублимировались и выдыхались — и в своих действиях оставались лояльны.
Но при этом ёрничество было изначально социальным, святое-то у людей оставалось за душой! И лишь потом, отточив юмор, явились уже представители так называемого черного ёрничества (в противовес некоему белому, что ли?), которых, помнится, со звонкой публицистической досадой бичевал поэт-художник 60-х — 70-х годов XX века А.А. Вознесенский.
Но и они чаще всего маскировали своим ёрничеством нежную горечь от несбывшихся надежд на справедливость в этом мире. Хотя маскировка при этом была столь искусной, столь тщательной, что иногда даже сам ёрник о ней не догадывался.
Илья Федорович Глюкин, отец известного уже нам Роберта Ильича Глюкина, был истинный «шестидесятник» и истинный ёрник, тем более злостный, что в эти самые шестидесятые позволил душе своей некоторое время пребывать в надежде на реализацию результатов социального потепления. Эти надежды рухнули, и Илья Федорович, тридцатипятилетний кандидат наук, решил, что отделяет себя от государства, от общества и от этой толпы вообще. И от семьи тоже.
Это произошло вроде подготовленно, но как-то неожиданно.
Ходил себе мрачный, неразговорчивый, выполнял свою нелепую научную работу, по выходным аккуратно помогал жене прибирать квартиру, обращал внимание на пятнадцатилетнего сына, как положено отцу, — и вдруг однажды утром проснулся с мыслью, что будет с сегодняшнего дня абсолютно честен, свободен и откровенен — но не прямолинейно, а с помощью острого стилета ёрничества пронзая оплот ватно-плотно-плетеной плоти бытия!
— Дорогой мой! — привычно-ласково встретила его на кухне жена (между прочим, вкладывая в слова свои и интонацию тоже толику ёрничества — таков уж был общий стиль интимного воркования «шестидесятников»).
— Я не дорогой, а дешевый! — саркастически заявил Глюкин.
Шутка вышла неудачной, но он не подал вида, потому что не пристало ёрнику терять лицо — всегда насмешливо-непроницаемое.
— Да, я дешевый, — продолжил он. — И вся жизнь моя — дешевка.
В кухню вошел сын Роберт. Робин, так его звали дома.
— Привет, родители! — сказал он, протирая глаза.
— Приятно слышать вежливые слова от человека, мечтающего быть сиротой! — откликнулся отец.
Робин открыл рот.
Глюкин чувствовал, что ёрничество его не очень остроумное, не цинически-веселое и легкое, а значит, и не ёрничество, от этого он злился, но опять-таки втайне.
— За что ты нас так? — воскликнула жена уже без всякой иронии.
— Знал бы за что, вообще бы убил! — ответил Глюкин фразой из анекдота — и пошел на службу, в НИИ стандартизации и метрологии.
Была осень, было ветрено. По пути Глюкин встретил Дашеньку, о которой думал вот уже год — да и она, кажется, поглядывала на него с особым вниманием.
— Берет слетает! — пожаловалась Дашенька, отворачиваясь от ветра.
— А вы бы гвоздиком прибили.
— Можно бы, только потом дырка будет! — рассмеялась Дашенька.
— Зато легко лишний пар выпускать! — сказал Глюкин, чувствуя в Дашеньке родственную душу.
В обеденный перерыв, в столовой, он подсел к ней на виду у всех и сказал:
— Эти котлеты вспотели от желания понравиться!
— Нет, они плачут от жалости к нам, которые их съедят! — отозвалась Дашенька.
— Я давно хочу сказать вам, что вы, кажется, единственная женщина, кого я могу выносить больше трех минут, — выразился Глюкин.
— А я вас даже и три с половиной!
И в тот же день Глюкин ушел от семьи к Дашеньке. Правда, она жила с мамой, но маме Глюкин сказал нечто настолько ёрническое, что она страшно испугалась, ушла к себе в комнатку и почти не выходила из нее.
А Глюкин и Дашенька наслаждались взаимопониманием. Они ёрничали с утра до ночи, издеваясь над газетами, над телевизором, над окружающими людьми, над самими собой — и даже в самые интимные моменты, что, однако, придавало этим моментам особую остроту.
Безоблачно прошел год.
И вот Дашенька сказала Глюкину:
— Что-то тяжело в брюхе. То ли съела лишнего, то ли забеременела.
— Рассосется, — успокоил Глюкин. — Да, кстати, анекдот. Пришла женщина аборт делать, а гинеколог пьян в стельку. И вот лезет он...
— Прекрати! — вдруг не захотела соответствовать Дашенька.
— Ты хочешь, чтобы одним узником соцлагеря стало больше? — спросил Глюкин.
— Я хочу ребенка. От тебя.
Она сказала это серьезно и страстно — и Глюкин понял, что обманулся в ней. И он хотел было уйти, но на его пути встала мамаша без тени юмора в лице.
— Сейчас пойду и подам заявление в милицию по поводу изнасилования моей дочери. Или ты на ней женишься!
Этот буквальный язык махрового быта, не признающего не то что ёрничества, но даже намека на какую-либо иронию, Глюкина насмешил. Он удалился.
А мама Дашеньки, не шутя, взяла да и подала, в самом деле, заявление.
Глюкин не верил. Он пел песенку: «А мы по тундре, вдоль железной дороги...».
Вдруг — повестка, допросы, протоколы. Глюкин посмеивался, Глюкин иронизировал, Глюкин ёрничал напропалую.
Вдруг — суд! Мама Дашеньки и две старухи-соседки дают показания. Потерпевшая, то есть Дашенька, прямо не обвиняет, но на вопросы прокурора кивает головой.
Глюкин — не верит.
— Не может этого быть! — думает он.
Ему предоставляют слово.
Он чувствует, что происходит что-то невероятное, что-то опасное для него. Но из ёрнической гордости продолжает шутить. Тем более что в зале суда — публика.
— Я согласен, что это было изнасилование, — говорит он. — Но изнасилование по любви и взаимному согласию.
— Прошу суд зафиксировать, что обвиняемый сознался! — тут же вскакивает прокурор.
В этот момент Дашенька опомнилась, вскрикнула, протянула руку в сторону Глюкина... И упала в обморок.
— ...Всюду жизнь! — воскликнул Глюкин, войдя в тюремную камеру и первым делом заметив на стене таракана. И придавил его. Таракан же был прикормленный, принадлежал матерому рецидивисту...
Много позже сын Ильи Федоровича, Роберт, рассказал мне, что отец повесился где-то в закутке тюремного производственного цеха. Вместо посмертной записки на груди его была наклейка с какого-то ящика, с рисунками: рюмочка, зонтик, стрелки, с надписями: «Верх», «Осторожно!» и «Не кантовать!»...
Дашенька же заболела странной болезнью: она не переносит юмора ни в каком виде. Если случайно услышит анекдот, у нее начинаются судороги. Боится включать телевизор, радио и читать что-либо. Она читает лишь сухие географические книги и туристические справочники. Она мечтает найти страну, где люди лишены чувства юмора, и переехать туда.
Беременность же ее, кстати, кончилась выкидышем.
...И все же, все же, все же! Судьба Ильи Федоровича — исключение, большинство ёрников отличаются как раз удачливостью в жизни и вообще хорошим здоровьем. Да и ёрником-то Илья Федорович, пожалуй, настоящим не был. Но очень хотел. Это его и сгубило.
Иллюстрации Бориса ЖУТОВСКОГО