ТРОФЕИНЫЕ ЖЕНЩИНЫ
Из «Записок о войне» Бориса Слуцкого
«Война будет вестись на
территорию противника».
Иосиф Сталин
22 июня мы помним как самый страшный день в истории нашего народа — день Вторжения. Оно началось с гула самолетов и воя бомб. Но мы почему-то очень редко вспоминаем, как началось другое вторжение — наше победное вторжение в Европу
ЖЕНЩИНЫ ВОЙНЫ
Границу мы перешли в августе 1944-го. Для нас она была отчетливой и естественной — Европа начиналась за полутора километрами Дуная. Безостановочно шли паромы и катера. Из легковых машин, из окошек крытых грузовиков любопытствовали наши женщины — раскормленные ППЖ (так на фронте называли «полевых жен» — офицерских и генеральских любовниц — П.Г.) и телефонистки с милыми молодыми лицами, в чистеньких гимнастерках, белых от стирки, с легким запахом давно прошедшего уставного зеленого цвета. Проследовала на катере дама особенно коровистая. Паром проводил ее гоготом, но она и не обернулась — положив голову на удобные груди, не отрываясь смотрела на тот берег, где за леском начиналась Румыния. Это прорывалась в Европу Дунька.
На командном пункте 60-го полка, многие месяцы жили две девчонки лет двадцати-двадцати двух. Они чистили картошку для офицерских столовых, носили сальные ватные брюки, жили в сырых землянках, спали со всем персоналом штаба по очереди. Относились к ним с добродушным презрением. Звали одну Петькой, другую Гришкой. У них была кошачья привязанность к привычному месту, своеобразный патриотизм полкового масштаба.
Думаю, что у них не было бордельной, машинальной развратности. Простительная гулящесть горожанок с фабричной окраины богато дополнялась нежностью, товариществом и забитой, жалконькой женственностью...
БОРДЕЛИ
...В Констанце мы впервые встретились с борделями.
Командир трофейной роты Говоров закупил один из таких домов на сутки. Тогда еще рубль стоил очень дорого, существовал «стихийно найденный» паритет «один рубль — сто лей», вполне символизировавший финансовую политику нашего солдата...
Закупив бордель, Говоров поставил хозяина на дверях — отгонять посетителей, а сам устроил смотр нагим проституткам. Их было, кажется, 24. «За свои деньги» он заставил их маршировать, делать гимнастические упражнения и т.д. Насытившись, Говоров привел в дом свою роту и предоставил женщин сотне пожилых семейных, измучившихся без бабы солдат.
Первые восторги наших перед фактом существования свободной любви быстро проходят. Сказывается не только страх перед заражением и дороговизна, но и презрение к самой возможности купить человека.
Капитан в Бухаресте приводит в гостиницу шесть женщин. Раздевает их: — Кто из вас проститутки? — потом устраивает смотр...
Многие гордились былями типа: румынский муж жалуется в комендатуру, что наш офицер не уплатил его жене договоренные полторы тысячи лей. У всех было отчетливое сознание: «У нас это невозможно».
Наверное, наши солдаты будут вспоминать Румынию как страну сифилитиков.
На многих вывесках румынских врачей скромное «внутренние болезни», «первый хирург городской больницы» подбираются впечатляющими литерами «СИФИЛИС». От сифилиса лечат чуть ли не все врачи — и стоматологи и окулисты. Сифилис давно перешел из разряда моральных несчастий в категорию финансовых неудач. Вылечить его — недорого. От того больных много и в городе чувствуется пряный, сладковатый запах болезни...
Написанные по неостывшим следам войны в 1945 году «Записки о войне» содержат немало страниц, посвященных горькой женской судьбе. Слуцкий писал о женщинах на войне и об отношении к ним — правду. На многое виденное Слуцкий смотрел глазами политработника. Факты, о которых он пишет, уязвимые с точки зрения ура-патриотов, составляли содержание политдонесений. По ним принимались решения Командованием армии, фронта и даже Центра. |
НЕПРИСТУПНЫЕ БОЛГАРКИ
...После украинского благодушия, после румынского разврата суровая недоступность болгарских женщин поразила наших людей. Почти никто не хвастался победами. Это была единственная страна, где офицеров на гулянье сопровождали очень часто мужчины, почти никогда — женщины. Позже болгары гордились, когда им рассказывали, что русские собираются вернуться в Болгарию за невестами — единственными в мире, оставшимися чистыми и нетронутыми.
Случаи насилия вызывали всеобщее возмущение. В Австрии болгарские цифры остались бы незамеченными. В Болгарии австрийские цифры привели бы к всенародному восстанию против нас — несмотря на симпатии и танки.
Мужья оставляли изнасилованных жен, с горечью, скрепя сердце, но все же оставляли...
«ДЕВУШКИ ЕВРОПЫ»
Внезапная, почти столкнутая в море, открывается Констанца. Она почти совпадает со средней мечтой о счастье и о «после войны». Рестораны. Ванные. Кровати с чистым бельем. Лавки с рептильными продавцами. И — женщины, нарядные городские женщины — девушки Европы — первая дань, взятая нами с побежденных.
«ЭТО» — ВНЕ РЕГЛАМЕНТА
В июле 1945 года я провел полчаса в югославском лагере для цивильных немцев. Он запрятан весьма основательно — на венгерской границе, в сельце Гакове... Попал я сюда совершенно случайно, переходил зеленую границу...
Придорожный часовой в ветхой униформе объяснил мне, что в деревне — лагери для цивильных швабов, главным образом вывезенных из венгерской Бараньи. Я вернулся к машине, захватил табаку — нет лучшего средства, чтобы разговорить подневольных людей — и подошел к кучке пожилых крестьян.
— Да, они действительно швабы из Бараньи, но они ничего не делали русским. О партизанах ничего не слышали, пока те не пришли и не начали сгонять их в колонны, живут здесь уже четыре месяца. Плохо живут. Хуже всего с хлебом... Какой позор им, швабам из Бараньи, всегда евшим отличный белый хлеб, есть кукурузные лепешки.
Старики горестно трясут кадыками и просят у меня сигарет — вспомнить запах дыма — табаку здесь не дают совсем.
Подходят женщины — некрасивые, голенастые. Складывают руки на животе, начинают жаловаться все разом. Опять поминается кукурузный хлеб. Нет писем от мужей. Много месяцев. Оказывается, что мужья — в эсэсовских дивизиях, и я вежливо развожу руками.
Отделяю группу женщин. Прежде чем отвечать, они осторожно озираются по сторонам. В лагере нет никакого регламента, но пленные всегда понимают, что по регламенту, а что — нет. «Это» — безусловно не по регламенту. Часовые не обидятся, если узнают о жалобах на питание.
— Ваши наших хуже кормили, — говорю им я, — но хотя ваши делали с нашими женщинами «это», все равно «это» — вне регламента.
Мне показывают женщину двадцати восьми-тридцати лет. Неделю назад партизанский дитер пытался подговорить ее на «это». Она упиралась. С нее стащили юбку, усадили в большую лужу посреди деревни, собрали всех швабов — для примера. Женщины горько плачут. Старики, стоящие в отдалении, печально качают головами.
Подходит комиссар лагеря, молодой парень в гетрах. Да, факт, позорящий нашу честь, действительно имел место. Весь личный состав охраны сменен. Виновные пойдут под суд. Сейчас мы вводим новые порядки — никаких побоев, никаких несправедливостей, но они будут есть положенные 400 грамм кукурузы и не будут душить казенных кур в амбарах. И мы крепко жмем друг другу руки.
Здесь же рядом стоит рядовой партизан. Он смотрит на меня с явным неодобрением. А на немцев — так, как глядят на примелькавшуюся скотину, — без внимания, без уважения. Еще долго будет ущерблять партийный интернационализм югославов этот ленивый, спокойный, выработанный взгляд.
В Белграде, после боя, ансамбль73-й гвардейской дал концерт для горожан. Присутствовавший представитель югославских партизан неодобрительно отозвался о программе концерта — слишком много любви и плясок, слишком мало ненависти. Мы строим пропаганду не так.
Партизанские девушки, наверное, смотрели на ППЖ как на существа особенного, скверного сорта.
МОЛЕНИЕ О ЗАМУЧЕННЫХ
В ноябре дюжина наших разведчиков переплыла мутный Дунай, оглушила мерзших в окопах босняков и заняла село Батину. Здесь разыгралась самая жестокая битва, что были в эту войну на югославской земле...
Над дунайскими переправами господствовали высоты — 205, 206. Немцы били с них по паромам прямой наводкой. Семь дней высоты штурмовали озверелые от потерь бойцы. Наконец прошел слух, что высота 205 занята сталинградцами. Санинструктор Клавдия Легостаева водрузила на ней полковое знамя. Это означало конец битвы, очередной отпуск от смерти. На плацдарме быстро распространилась радость. Легостаевой охотно простили легкое поведение, истеричность, грубость. Стали припоминать ее положительные качества, припомнили одну только общительность, но все же послали в армию реляцию на награждение орденом Красного Знамени.
Прошло то время, когда мои сигналы о попытках изнасилования истолковывались как клевета на Красную Армию. Дело шло о политическом проигрыше Австрии |
Часа через два стало известно, что высота по-прежнему у немцев. Клавдия, никогда не учившая топографию, воткнула знамя в какой-то горб в полукилометре от гребня, в 200 метрах ниже нашей передовой. Тогда генерал Козак собрал всех вертевшихся на наблюдательном пункте помощников и заместителей и выгнал их в роты — поднимать солдат. Ночью цепи, в которых майоров было столько же, сколько и красноармейцев, выполнили задачу.
В Фельдваре, у ворот большого особняка, танкистов встретила моложавая женщина с бровями настолько выстриженными, что, казалось, их пришлось пририсовать заново. В ней было странное обаяние — очень молодой девушки, девчонки и актерская уверенность в себе. Она быстро поняла реквизиционные намерения гостей и категорически заявила:
— Я Петер! Петер из фильма.
— Врешь, сука, — сказал танкист, — я Петера хорошо знаю. И отскочил, ошеломленный, — женщина легко изогнулась, прищелкнула языком и запела песенку, свою песенку из тех, которые навсегда остались в нашей памяти. Через час весь батальон знал о Петере. Темп наступления замедлился. Штаб в полном составе рассматривал альбомы — «Петера», «Катерины», «Маленькой мамы». Замполит вел дипломатические переговоры. Комбат вежливенько ухаживал, косясь на мужчину с толстыми негритянскими губами, — при Петере был муж. Незадолго до войны Франчешка Гааль (Франчишка, как ее зовут на родине) гастролировала в Америке. Поссорилась с Голливудом, где посмеялись над захолустным европейским лиризмом. Вернулась в Венгрию. Здесь ее ожидал бойкот, расовые законы, изоляция в северном поместье...
Ее самоуверенность и надменность следует рассматривать не в венгерском, а в общеевропейском плане. Она никогда не забывала, что у себя на родине она была единственной звездой первой величины, примой мирового масштаба.
Комендант города майор Захаров, все вздыхавший — эх, если б мужа около нее не было, — пригласил ее на новогодний офицерский вечер. Здесь она была замечена (как ее было не заметить) одним большим начальником. Определена как существо инородное, вредное, разлагающее и удалена из зала. Она никогда не вспоминала об этом. Только вздрагивала и улыбалась особенно горько.
...Женщины не столь развращенные, как румынки, уступали с позорной легкостью. Один из моих офицеров проанализировав, почему Н. — светская дама, жена арестованного офицера, любившая своего мужа — отдалась ему на третий день знакомства, решил: немножко было любви, немножко беспутства, а больше всего, конечно, помог страх.
...Покорность (венгров) тем нагляднее, что если в Австрии и Румынии все кошки точно знали, чье мясо они съели, здесь кошки всю войну просидели на диете — приказы о смирном отношении к русскому населению не только отдавались, но и выполнялись.
...Старик и старуха, жившие одиноко и скромно, послали письменное приглашение всем соседям посетить их дом завтра утром. Собралось несколько человек. Они увидели старинную двуспальную кровать, застланную белыми покрывалами. На кровати рядом лежали застегнутые на все пуговицы, в черном, старики. На столике нашли записку — не хотим жить проклятой жизнью.
Немножко любви, немножко беспутства, а больше всего помог, конечно, страх. Так писал о трофейной любви на оккупированной территории политрук Слуцкий |
Кажется, на меня эта история подействовала сильнее, чем на всех туземцев Фоньода.
Здесь уместно вспомнить, с чем пришли наши в Венгрию. Это была первая страна, не сдавшаяся, как Румыния, не перебежавшая, как Болгария, не союзная, как Югославия, а официально враждебная, продолжавшая борьбу. Запрещенная приказами месть была разрешена солдатской моралью. И вот начали сводить счеты.
В 1944 году, в декабре, в католической церкви в Пече шло богослужение. Печальное и пугливое, оно собрало девушек, оплакивавших невинность, и монахов, предвидевших гибель монастырей. Внезапно на кафедру взошел лейтенант Красной Армии, молодой, простоволосый. Стало тихо. Патер отодвинулся в сторону, и юноша сказал:
— В Воронеже мадьяры замучили моих родителей. Муттер унд фатер. Мать и отца. Молитесь за них!
Он стоял недвижно, внимательно наблюдая за усердием молящихся. Его поняли, все повалились на колени, органисту было сказано: играй! Попу приказал: молись, певчим — чтобы пели. Лейтенант хмуро осаживал уставших молельщиков, пробовавших подняться с колен. Панихида проходила как положено. Прошло 15 минут. Лейтенант жестом остановил моление и неслышно ушел.
В январе 1945 года проездом я прожил день в замке Вексельхаймб.
Вексельхаймбы бежали еще в ноябре, сдав акварели по описи переехавшей сюда больнице.
Больница интересна по двум линиям. Директор показал мне женские палаты — здесь скрываются от прохожих солдат 11 молодых женщин. Они поуспокоились за последние два месяца и с любопытством рассматривают нового человека.
Вторая достопримечательность — русская комната. Здесь два раненых, забытых частями, два больных — совсем юные сержанты. Они пьют спирт с врачами, спят с сестрами и защищают спасающихся буржуазок от захожих буянов, жестоко избивая их подкованными прикладами автоматов. Директор приемлет этот модус вивенди. Он, как и многие европейцы, сводит свою россику к мнению, что русский человек хорош, пока трезв.
На прощание он доверительно сообщает мне, что у него лечатся от триппера (совсем бесплатно) несколько окрестных офицеров.
ВПЕРЕДИ ШЕЛ СТРАХ
...Здесь мы столкнулись с повальной капитуляцией. Целые деревни оглавлялись белыми тряпками. Пожилые женщины поднимали кверху руки при встрече с человеком в красноармейской форме.
Солдат понял, что «3-й империал» начинается именно здесь, за поваленными наземь пограничными столбами с черно-желтыми надписями.
В то время в армии уже выделилась группка профессиональных насильников и мародеров. Это были люди с относительной свободой передвижения: резервисты, старшины, тыловики.
В Румынии они еще не успели развернуться. В Болгарии их связывала настороженность народа, болезненность, с которой заступались за женщин. B Югославии вся армия дружно осуждала насильников. В Венгрии дисциплина дрогнула, но только здесь, в «3-й империи», они по-настоящему дорвались до белобрысых баб, до их кожаных чемоданов, старых бочек с вином и сидром.
Целый ряд факторов благоприятствовал насилию. Большие на карте австрийские деревни на местности оказывались собраниями разбросанных по холмам домов, отделенных друг от друга лесом и оврагами. Из дома в дом зачастую нельзя было услышать женский крик. В большей части хуторов нельзя было поставить ни гарнизона, ни комендатуры. Следовательно, законодательная и исполнительная власть была в руках первого проезжего старшины.
С другой стороны, австрийки не оказались чрезмерно неподатливыми.
В большинстве деревень не было мужчин. Тотальная мобилизация была дополнена арестом или бегством многих фольксштурмистов.
Но впереди всех факторов шествовал страх — всеобщий и беспросветный, заставлявший женщин поднимать руки кверху при встрече с солдатом, а мужей — стоять у дверей, когда насиловали их жен.
Я основательно ознакомился со всем этим в хуторке Зихауэр. Вдвоем с помощником мы возвращались из командировки на передовую — «для изучения настроений местного австрийского населения».
...Мы шли по запущенному проселку. Было очень жарко, и погребок у придорожной избушки обещал холодный яблочный сидр. В доме нас поразило обилие женщин. На стульях, кроватях, подоконниках их сидело девять-десять — все в «опасном возрасте», точнее, в угрожаемом возрасте — от 16 до 45 лет. Некоторые из них тихо плакали. Другие тщетно пытались договориться с сержантом-связистом, пытавшимся протащить сквозь оконце провод.
Я собрал десяток солдат из окрестных домов. Они стояли как на допросе. За два часа я опросил шесть девушек — необходимость переводить каждое слово замедляла работу. Остальных пришлось отправить.
...Здесь была девушка, которую изнасиловали шесть раз за последние три дня. Это была неуклюжая деревенщина — она совсем не умела прятаться. В ее тусклом взгляде я не нашел ни страдания, ни стыдливости. Все это прошло, осталась одна усталость.
После нее допрашивалась 18-летняя вертушка. Ее настигли всего один раз. У нее есть такие места на огороде, где ее не нашла бы родная сестра.
Одни отчитывались обстоятельно и толково — не как на исповеди, как перед доктором. Другие плакали навзрыд. Но больше всего мне запомнилась одна фраза. Ее сказала вертушка Анжелика. Это было:
— Hac гоняют, как зайцев. Приходят поздней ночью. Стучат в дверь: «Давай! Открой!» Потом выбивают оконные стекла, влезают внутрь. Набрасываются на нас тут же, в общей спальне. Хоть бы стариков в другую комнату выгоняли.
— Мы теперь совсем не спим дома. Выкопали себе ямки в стогах. Пока тепло — хорошо, но как будет осенью?
Уходя, я не давал никаких обещаний, но меня провожали всем хутором до околицы.
Солдатам я сказал — не по закону, а по человечеству: ну что, стыдно? смотрите же.
Через два дня я докладывал начальству о женщинах Зихауэра. Генералы сидели внимательные и серьезные, слушали каждое слово.
Прошло то время, когда мои сигналы о попытках изнасилования истолковывались как клевета на Красную Армию. Дело шло о политическом проигрыше Австрии.
РАССКАЗ «ЕВРЕЯ ГЕРШЕЛЬМАНА»
...В начале января я пришел в Харьков... Пусто было в Харькове. Я заходил в дома. Звонил, обрывал ручки... Из какого-нибудь чердака выползала старушечка, шептала: — все уехали, или — все посажены, или — всех в овраг стащили.
Ночевать я пошел на Клочковскую, где жила теща Мария Павловна с взрослым сыном Павликом. Она слабо всплеснула руками и смотрела так жалко и голодно, что я подумал — ведь есть люди, которые еще несчастнее, чем я.
Вошел юноша — сын, Павлик, — до войны он часто брал у меня деньжат на пиво, но сейчас я встал и вытянулся перед ним.
«Уходи, жид, — сказал Павлик, — даю тебе 30 минут. После этого иду в полицию». Он заметил время на часах, и я понял, что он все решил — давно и бесповоротно, что не надо говорить ни о боге, ни о родстве, а надо уходить в метель, в ночь. И я поклонился Марии Павловне — низко, в ноги, и вежливо сказал юноше: «До свидания», и ушел, не дожидаясь, пока пройдут эти 30 минут.
Перед вами — снимки фронтовых корреспондентов «Огонька». Сияющие лица, открытые улыбки. Встреча наших солдат-освободителей. Мы так привыкли к этим кадрам по школьным хрестоматиям, что даже отвыкли пристально рассматривать детали этих снимков... Другие фотографии сделаны на нашей территории немецким офицером. Он делал их для себя — деревня, земля, крестьянин-еврей, вероятно, перед расстрелом. Их нашли в сумке убитого офицера-фотографа. |
Всю ночь я ходил по Холодной горе, где не было патрулей. Я думал о том, что у меня нет никакого зла на Марию Павловну...
...Помыкавшись по дворам, я устроился на сахарный завод, километров 50 от Краснодара.
Жить пришлось в общежитии, мыться в общей бане. Много суббот я изворачивался, подгонял свое дежурство под «мыльный день», топал в баню и мылся последним. Однажды поздно вечером, когда я уже собирался одеваться, в баню вбежал Петро — мой сосед по комнате. Он сунулся ко мне с фонариком и с торжеством закричал: «Жид! Так и знал, что жид!» — и выбежал из бани.
Петро кончил десятилетку, читал власовские книжки, писал украинские стихи. На заводе его боялись, считали сексотом. Я понял, что мне несдобровать. Приходилось снова бросать все и уходить куда глаза глядят. Но полтора года мытарств не прошли даром. Во всем теле была теплая, вязкая усталость. Я решил: будь что будет. Утром меня разбудили полицейские. Повели в районный центр для «научного освидетельствования жидивства».
В больнице меня втолкнули в кабинет, где распоряжалась молодая женщина — жена начальника полиции.
Когда я увидел ее глаза, услышал вежливое предложение раздеться, когда предсмертный холодок задул мне в уши, заполз за пазуху, я понял: «Сейчас или никогда». Упал на колени, пополз, по-библейски обнимая ноги ее, зарыдал беззвучно, сказал: «Не надо осматривать. Да, я еврей. Спасите меня».
Эта женщина окончила институт перед самой войной. Приехала к родным и была взята замуж первым человеком в местечке — начальником полиции. И сейчас с девичьим смущением она успокаивала меня, подымала. Потом вздохнула глубоко, заполнила стандартную справку и сказала: «Теперь бегите — завтра же, сегодня же — иначе мы оба погибнем!» В ту же ночь я бежал с завода.
Каждый вечер в двух-трех домах собирались уцелевшие от депортации евреи Байи. Целовали руки дамам, говорили тихо, как будто в соседней комнате лежал больной. Считали. В июле 1945-го в город вернулось более 240 человек (из 1400). Разрозненные обрывки семей — мужья без жен, матери без сыновей — тянулись друг к другу. Возникали странные романы 50-летних людей, платонические, бессловные, сентиментальные.
Женщины потеряли национальную резкость красок. Большинство из них потускнело. Некоторые приобрели удивительное осеннее очарование, незабываемую и грустную красоту. Молодые мужчины с тоской говорили мне, что они не могут жить на родине, которая отталкивает и предает их...
Публикация Петра ГОРЕЛИКАФото из архива автора и из архива «ОГОНЬКА»