Стивен Кинг пугает нас уже тридцать лет
СТЁПКА КОРОЛЬ
Три тени загромождают пути моего воображения, сказал бы Бабель. Вот жестокий Айра Левин, вот хитрый Роберт Блох, и разве не было настоящего душка у Говарда Х. Лавкрафта? Но всех их сделал Степка Король, наводящий ужас на всю Одессу, и всю литтл Одессу с ее куда более крепкими нервами, и на весь Брайтон, и Нью-Йорк, и Токио, и Мехико, и черную Африку, и Бангор, штат Мэн, где он по большей части ошивается со своей бандой. Ни один человек еще не нагонял на мир такого страху, как Степка Король. Одно его имя повергает в трепет. В свои пятьдесят три года он самый богатый представитель своей рисковой профессии. И никто еще ничего с ним не сделал, вот шо я вам скажу.
То есть попытки, конечно, были. Однажды его задержали в нетрезвом виде за рулем, когда он, возомнив себя слаломистом, лихо прокатывался на своей старой тачке между специальными такими столбиками, которыми был огражден ремонтируемый участок. Естественно, иногда он их сбивал и тогда зачем-то клал в багажник — видимо, на память. Он был пьян в зюзю, и было ему двадцать семь лет. Полицейский выписал ему штраф, но тут Королю привалили внезапные бабки, и он откупился. А в другой раз, ровно год назад, какой-то малый по фамилии Смит сбил его, когда Король шел в скромную летнюю резиденцию по обочине дороги, вдоль своих любимых полей. Короля отшвырнуло на пятнадцать метров, но он даже сознания не потерял. Во время операции (у него в двух местах была сломана нога, а ребром проткнуло легкое) он, отказавшись от общего наркоза, хохмил с хирургом. А через месяц как ни в чем не бывало продолжил свое черное дело.
Это таки Король, я вам скажу. Стивен Кинг, сорок книг, трое детей, суммарный тираж зашкалил в этом году за триста миллионов.
В России о нем знают поразительно мало, да и поклонников у него тут поменьше, чем в остальном мире, — невзирая на оглушительное количество переизданий. Импортные женские романы типа «Засасывающее чувство» или всякого рода доморощенные «Меченый против Порченого» имеют у нашего читателя успех куда более стабильный, словно страна населена крутыми, читающими про домохозяек, и домохозяйками, читающими про крутых. Слава богу, в остальном мире романы Кинга оставляют все прочие покетбуки далеко позади. Особенно любят его студенты.
Но все-таки и у нас есть довольно толстая прослойка его фэнов — главным образом почему-то на Украине (то ли сказывается традиция местного хоррора, вдохновлявшая еще Гоголя, то ли пейзажи большинства кинговских книг больше похожи на прикарпатские). Кинга исправно переиздают и распродают, хотя привычно не воспринимают всерьез; сам он, кажется, давно смирился с тем, что числится по разряду массовой культуры, и только изредка огрызается в интервью:
— Я считаю, что массовая беллетристика — это Жаклин Сьюзен, например. У которой видно, как рука повествователя передвигает персонажей вопреки их собственной логике. А я ученик Драйзера.
Есть люди, которые ему верят. Есть даже люди, считающие его едва ли не крупнейшим прозаиком современной Америки, — так думает и автор этих строк. Но пойди что-нибудь докажи яйцеголовому болвану, который искренне верит, что настоящая литература — это неудобочитаемый Томас Пинчон, невыносимый Джон Барт или скуловоротный Умберто Эко! Кинг для такой публики — слишком простой (хотя совсем не простой), слишком ясный (хотя довольно темный), а главное — слишком живой (хотя лидирующий по количеству трупов). И здоровый, оптимистический культ нормы, которым проникнуты его книги, для снобов, ценящих только патологию, страшен, как ладан для черта.
А все-таки он победил. И его грандиозный коммерческий успех, сотни фэн-клубов и неизменное уважение коллег значат для него самого неизмеримо больше, чем пренебрежение отдельных эстетов, не способных самостоятельно выдумать даже поганенький рассказик в духе самого раннего Кинга.
Он родился в Портленде в 1947 году, два года спустя отец ушел из семьи, а когда Кингу было восемь — вообще исчез. Вышел за сигаретами и не вернулся. Все, что от него осталось, — крошечный кусок любительской пленки, пятьдесят метров, на котором отец был живой и двигался. Кинг бесконечно пересматривал эти метры на стареньком проекторе. Может быть, именно тогда он впервые понял, что такое сны наяву.
— Все, что я делаю, — сны наяву, никакого другого определения для писательства у меня нет. Я обладаю патологически сильным воображением — дар столь же увлекательный, сколь и обременительный. Так, я не могу заснуть, не подоткнув одеяла. Не могу выйти из комнаты, не оставив в ней света: а то вернусь, будет темно, я потянусь за выключателем, и где гарантия, что какая-нибудь тварь не схватит меня за руку? Это все, конечно, бред, но мы ведь ничего не знаем о реальности. Действительно ничего.
— То есть вы трус?
— Зачем слово «трус», если уже есть слово «писатель»? Это особый род чувствительности, без которого ничего не напишешь. Я думаю, что и у такого мужественного писателя, как Хемингуэй, бывали подобные проблемы... и у Фолкнера — у него-то наверняка... Есть разные способы преодоления ужаса, писателю вот легче — он пишет.
Сочиняет он с двенадцати, печатается с девятнадцати, но нравится себе как сочинитель где-то лет с тридцати, с «Мертвой зоны», которую до сих пор считает самой увлекательной своей книгой. Не зря знакомство русского читателя с его сочинениями началось именно с публикации этого прелестного романа в серьезной, чопорной доперестроечной «Иностранке». Те первые три номера 1984 года были большим раритетом, чем затрепанные «Современники» с Пикулем.
В двадцать пять лет Кинг работал в школе, преподавал английский и ненавидел эту профессию. «Что есть учитель? Собака Павлова: по звонку говорит, по звонку затыкается». И потом, дети. «Дети жестоки, куда более жестоки, чем взрослые. Я их боялся, и они чувствовали это. Их стайки безжалостно травят чужаков». На эту тему травли чужаков он и стал писать свой пятый по счету роман (предыдущие четыре потом все равно были напечатаны, но тогда их отвергли все издательства). В какой-то момент ему до такой степени разонравилось собственное сочинение, что он швырнул его в корзину. В корзине его и обнаружила Тэбби Спрюс, Кингова жена, младше его двумя годами и ниже почти вдвое, симпатичная такая круглолицая блондинка, с которой он познакомился когда-то в университетской библиотеке (история знакомства довольно подробно изложена в «Воспламеняющей взглядом»).
— Слушай! — воскликнула она в восхищении. — Ты так классно описываешь месячные, словно они у тебя когда-нибудь были!
— Да ну... — не поверил Кинг.
— А почему выкинул? Немедленно доставай и дописывай!
Слава богу, что это не была компьютерная эра. Стер бы — и никаких следов. Но эра была машинописная, и Кинг спасся для литературы. Потому что именно этот роман и был напечатан — двое отвергли, третий издатель решился. Книга вышла десятитысячным, пробным, по сути, тиражом.
Спустя неделю после ее выхода Кингу зачем-то приспичило лететь в столицу штата. Самолетов он, в силу развитого воображения, терпеть не может и, оказавшись в воздухе, первым делом старается напиться («Что еще делать в самолете?!»). После первых ста он заметил, что в другом конце салона сидит симпатичная бабенка лет тридцати и читает его роман.
О, подумал Кинг. О, о. Сейчас я подойду и спрошу: а что это вы читаете? А она скажет: а вот, «Кэрри». Ну и как? Очень даже ничего себе. Да? А я вот автор. Не может быть. Вот представьте. Ля-ля тополя.
Кинг тяжело встал, подошел к читательнице и спросил:
— А что это вы читаете?
— Да вот, — сказала она. — Редкая дрянь.
— А, — сказал Кинг. На этот случай у него ничего заготовлено не было. — Гляди ты, чего только не печатают. Я себе такую не куплю.
И пошел с горя в сортир.
Зато после известной автокатастрофы, той самой, год назад, — больница, где он лежал, была завалена цветами и открытками. Письма слали со всего мира. Благодарные читатели ловили каждую весть о здоровье своего любимца, а когда он СВОИМИ НОГАМИ осенью прошлого года взошел на сцену одной из литературных конференций и прочел доклад — он вообще очень любит теоретизировать на темы писательского мастерства, — овация была, как после отчетного доклада на съезде КПСС.
Слава его, по сути, началась с «Сияющего» — и никак не благодаря действительно удачной, умной кубриковской экранизации, но сразу по выходе книги. Трудно сказать, в чем причина кинговского успеха, — верней, трудно объяснить это в немногих словах. Прежде всего — он увлекательный рассказчик, с замечательным врожденным чувством композиции, с отличным пониманием природы страшного. «Что пугает? Пугает темнота, незримое, неведомое. Страшнее всего мы сами. И чем дальше, тем меньше в моих книгах «внешнего страшного». Все больше ужасов, гнездящихся в нас самих».
Но кроме всего этого, Кинг отлично знает жизнь, реальность, среду. Из нее-то и прорастают все его кошмары. Любой из его ужасов может случиться с каждым, и никто из его героев не супермен. Он отлично умеет не внушать читателю комплексов. Читатель бы струсил, да, и герой струсил. Но действует, вопреки ужасу и почти непреодолимой обреченности. Кинговские кошмары — экстраполяция реальности, продолжение ее, а вовсе не какие-то экзотические чудища. Чудища как раз ему удаются плохо. А вот палец, который вдруг высовывается из сточной решетки раковины и растет, растет, растет, — это да, это серьезно. И пятно среди реки, которое пожирает купальщика, — это тоже работает. И уж совсем хорошо, когда в лучшем, по-моему, кинговском рассказе «Крауч-энд» герои, семейная пара, отправляются в гости на окраину Лондона... и такой болезненно-красный закат... и так подозрительно малолюдно... а потом они замечают, что и кошка, сидящая на окне первого этажа, — со странными лишайными проплешинами, и вывески на магазинах какие-то ненашенские: «Алькандствбр», «Бгвчкхшмильш»... Да это же... это же, я не знаю, какой-то... это же не наш мир! — успевает героиня понять, прежде чем ей навстречу попадается мальчик с изуродованной рукой вроде клешни и девочка с белыми крысиными косичками и красными крысиными глазками; и дети ведут между собою непонятный, все убыстряющийся разговор:
— Это американка...
— Она потеряла себя...
— Потеряла мужа...
— Встретила звездного дудочника...
— Пожирателя измерений...
— А муж стал Козлом с Тысячью Молодых...
А что, вы не бывали на пустынных окраинах незнакомых городов на закате? Вы не видели там уродливых стариков или ехидных детей? Вам никогда не казалось, что на одной из таких окраин вы безнадежно выпали из своей уютной жизни и впали в невыносимую чужую? Вот на таких допущениях — приходящих даже в самую твердую и маленькую голову — он вас и ловит. Бывало, голубчики, все бывало. И кукла, приносящая несчастье. И девушка, которая на самом деле крыса. И кратчайший путь миссис Тодд.
«Кратчайший путь миссис Тодд» — самый, вероятно, поэтичный и нежный рассказ Кинга, и мне всегда как-то особенно хочется применить его к реальности, поверить в возможность такого кратчайшего пути, — тем более что в отличие от большинства его довольно-таки плоских новелл эту легко прочесть как метафору, прелестный и неоднозначный символ. История там в том, что некая миссис Тодд обожает быстро гонять на машине и находит самые короткие пути от своего дома до ближайшего городка. Срезает углы, несется через лес. И по мере того как путь становится короче, а скорость выше — лес чудесным образом преображается. Потому что миссис Тодд, как легко может догадаться читатель, научилась проскальзывать в дырку между измерениями, и в этом другом мире она в конце концов решает остаться. Просто потому, что там она моложе.
У нас был свой Стивен Кинг — Михаил Булгаков, первым в России додумавшийся до магического реализма. Гоголевские и, допустим, вельтмановские кошмары все-таки не так тесно сплавлены с реальностью. «Мастер и Маргарита» — тоже в высшем смысле массовая литература: тысячу раз простите меня, поклонники этой книги (как будто я не поклонник), но философия ее как раз довольно бесхитростна, и не ради философии написана она. Конечно, куда Кингу до булгаковской изобразительной пышности, до его эрудиции, созвавшей на бал у Воланда чуть ли не всех персонажей мировой литературной демонологии, до его блестящих диалогов, наконец! Кинг куда слабее Булгакова именно как писатель, он часто говорил о своем преклонении перед пластикой русской литературы (Набокова очень любит, в частности), и даже в самых остроумных его рассказах не найдется реплики, равной бегемотовскому «Отдай портфель, гад». Но вот что он умеет совершенно по-булгаковски — это чувствовать ту едва уловимую грань, за которой реальность перестает быть ТОЛЬКО реальностью. Однажды весною, в час небывало жаркого заката. Однажды, опять-таки в час небывало жаркого заката, но уже в Лондоне. Или за городом Ю перед грозой, как в «Бессоннице». Крошечный сдвиг — но все уже не то, и нет возврата. Только Кинг обходится без чертовщины, он менее литературен — и это даже более высокий пилотаж, чем булгаковская карнавальная дьяволиада. Будь в России более развитая традиция фэнтези, да не коммерческой, а серьезной, да проживи Булгаков подольше — очень возможно, что после «Мастера» появились бы у нас свои «Светящиеся» и «Бессонницы». Но сначала у нас все было тошнотворно серьезно и донельзя реалистично, потом донельзя социально (как «Альтист Данилов» и другие романы Орлова), а потом так безвкусно, что настоящего-то своего хоррора у России до сих пор нет.
Причина здесь еще и в том, что Кинг, как и Булгаков, — представитель традиционалистского, консервативного сознания, консервативного не в зубодробительном, а в добром старом демократическом смысле. Кинг — на стороне меньшинства, травимого одиночки, непонятого очкарика. Кинг — против толпы. Кинг — враг фарисейства, лицемерия, фальшивых улыбок и неискреннего сострадания, и вот почему ужас у него так часто приходит в детской или клоунской маске. Кинг не любит улыбающуюся, сытую и розовую Америку. Он любит другую Америку, которую знал в своей студенческой юности, и новый сборник его повестей — «Hearts in Atlantis» — как раз о шестидесятых. Он в каком-то смысле и ныне там — любит тот, вудстокский рок, те пожары из повесток, тот нонконформизм. И не случайно Билл Клинтон — его президент.
— Что вы все привязались к Клинтону? — сердился он в недавнем интервью книжному журналу «Салон». — Они взрослые люди! Если бы вы застали его с девятилетней — другое дело. Но ей двадцать один, и тяга мужчины под пятьдесят к двадцатилетней девушке — естественная вещь! Он ведь чувствует, что его репродуктивные способности на исходе.
— А ваши?
— И мои, и когда я за рулем засматриваюсь на девчонку в минимальных шортах и лопающемся топе — жена просто спрашивает: «Чего ты там такого увидел?» А я отвечаю, как научил меня старший брат: «Сидящему на диете не запрещено читать меню». И вообще! В Африке дети с голоду гибнут, а вы лезете в трусы Моники Левински. Нельзя устраивать человеку импичмент за адюльтер.
— Но он солгал нации!
— Слушайте, хватит играть в эти игрушки! Так лгал любой из вас, эта ложь в мужской и в человеческой природе. Если я моногамный муж и счастливый отец, это не значит, что я кого-то буду осуждать за супружескую неверность.
— Интересно... вот у вас в рассказах столько ужасов — вам не страшно, что вы привели в этот мир детей? Нет у вас чувства ответственности?
— Есть. Тут такие дела, а у меня два парня и девочка — я же их не спрашивал, обрекая на эту жизнь, согласны они или нет! Но мне мама в детстве говорила: если не хочешь, чтобы что-нибудь произошло, — скажи это быстро вслух три раза! Называя опасность, ты ее заклинаешь — так я думаю. В некотором смысле я всю жизнь громко и вслух произношу какие-то слова, пишу свои книги, — чтобы ничего не случилось с детьми. И не случается.
Последняя вещь Кинга — «Трасса», написанная в его любимом жанре «длинной новеллы», подробного и поэтичного рассказа, — размещена в Интернете. «Не потому, что я верю в исчезновение книги, нет. Книга бессмертна, и многие мои читатели сетуют, что текст на экране не дает того же ощущения подлинности, что книжная страница. Книга, особенно в жанре страшной сказки, — требует уюта, камина, милой тяжести многостраничного тома в руке. И нет ничего прекраснее запаха свежеизданной книги. Но я пробую разные варианты: «Зеленая миля» была специально придумана как серия выпусков с продолжением. А последнюю повесть я положил в Сеть — просто для эксперимента». На самом деле, видимо, у Кинга были мотивы попроще — на отдельную книгу его повесть не тянет, а напечатать хотелось.
В дословном переводе название этого сочинения выглядит иначе — «Верхом на пуле». Но поскольку трасса — это и след пули, и место действия рассказа, и «Трассой» называется у нас обычно аттракцион типа американских горок, который становится у Кинга главным символом в рассказе (у него вообще действие часто происходит на аттракционах и строится на них), — я позволю себе такой перевод.
Весь мир, по Кингу, — большое «Чертово колесо», и уж раз ты купил билет, надо хоть блевать, а ехать. На «Чертовом колесе» целуются Джонни и Сэйра в «Мертвой зоне», в парке аттракционов завязывается действие «Оно» («Самая паршивая моя книга. Называется «It», а надо бы «Shit»). Коллизия в «Трассе» очень проста и почти наверняка автобиографична. «Что такое жестокость, несправедливость и насилие — я понял в детстве. Потому что мать поднимала нас одна и бралась за любую работу, и я знаю, каково ей было. Мой мир никогда, с самого детства, не был идилличен». Герой «Трассы» — тоже сын матери-одиночки, и ближе матери у него нет на свете человека. Однажды с ней случается удар, и герой, двадцатилетний студент, едет проведать ее в больницу. Он выезжает из своего университетского городка вечером и в родном городе рассчитывает оказаться к полуночи. Везет его странный водитель, в машине которого пахнет землей, сырой землей, — этого запаха не заглушает даже хвойный дезодорант. И водитель говорит:
— А ездил ты по «Трассе»?
— Ездил, — дрожащим голосом отвечает студент, видя, как сквозь страшный шов на шее водителя выходят струйки дыма, когда тот затягивается дешевой сигаретой.
— Врешь, не ездил, — говорит водитель. — Ты забоялся. Заставил мать отстоять в очереди на аттракцион, а в кабину сесть забоялся. А я нет. Вот, у меня и значок есть. «Я был на «Трассе». Видал?
— В-видал...
— Ты небось думаешь, что я привидение?
— Д-думаю...
— Нет, голуба. Привидение — это дурацкий Каспер. Сквозь меня же не видно, правда? — он поднимает руку, и герой чувствует запах несвежих подмышек. — Я не призрак, малый. Я почтальон. И пришел забрать с собой тебя или твою мать. Так что выбирай — времени у тебя десять минут, пока не появятся огни города.
Не буду пересказывать долгих, мучительно долгих, хоть и десятиминутных метаний героя. Не буду углубляться в его воспоминания. Он очень любит мать, необыкновенно к ней привязан, но только начал жить, только что влюбился и этими идиотскими штампами пытается оправдать себя. Он отчаянно кричит, закрыв лицо руками: «Нет! Не меня, ее!» — и в тот же миг страшный спутник вкладывает ему в ладонь значок-пуговицу с надписью «Я был на «Трассе» и выталкивает из кабины.
И герой стоит на дороге, не зная, сон это все или нет, со значком в кулаке.
А мать жива. И на следующий день жива. И после второго удара прожила еще семь лет. И только когда она умерла, значок таинственно исчез из ящика стола у главного героя и нашелся под кроватью у матери, когда он приехал на ее похороны. И, сжимая значок в кулаке, герой кричит в потолок: «Ну что, доволен ты? Доволен?!»
А чего кричать-то, он сам все выбрал. Тут такой аттракцион — все стоят в очереди, и либо ты едешь, либо сбегаешь.
Это очень кинговский рассказ по антуражу, но очень не-кинговский по жесткости морального императива, по отсутствию снисхождения. Сказалась, видимо, близость к черте, смертельный риск, который Кинг пережил после столкновения со случайной машиной. Он сам предсказал себе временную неподвижность в результате аварии («Мизери») — видимо, принцип «заклятия ужасов» распространяется только на его детей, но никак не на самого автора. И теперь, побывав на грани, Кинг не склонен к компромиссам. Ситуация представляется ему в чрезвычайно мрачном свете: твой ответ, по сути, ничего не меняет. Твой ответ — дело твоего личного выбора, ничего больше. В очереди стоят все. Одни едут, другие отказываются. Но конец один у всех.
Это достойная, гордая и мрачная позиция. О бесполезном мужестве, судя по опубликованным фрагментам, написана и новая книга Кинга, которая выйдет в октябре этого года, — мемуары «О писательстве».
Вот за это его так и любят: за достоинство в безвыходности. За неотделение себя от общей очереди. За пример гордого и одинокого Служения — потому что все его сказки, в конечном итоге, учат только хорошо себя вести, когда от тебя больше ничего не зависит.
А что ему платят за это хорошие деньги — так это только в России хороших денег никогда не платят за хорошее дело. Во всем мире это давно не так.
Дмитрий БЫКОВ
В материале использованы фотографии: fotobank/all actions