Он ненавидел диктофоны. «Рюмку выпьешь, расскажешь анекдот — наутро в газетке полоса. Кто-то, значит, в морду с плеча подсунул машинку. Подслушал, но выдал за интервью. Эк-склю-юзив!»
А месяца полтора назад, наплевав на прогнозы врачей «подняться уже не сможет, полголовы залито кровью», звонит: «Рука не работает, подиктовал бы, у тебя есть машинка?»
Я купил батарейки, примчался в академгородок. Он лежал на специальной кровати, казалось, недвижимый. Вдруг поднялся, глаза загорелись: «Давай смотреть кино! Американское, с кучей «Оскаров»! Про Штрауса! Я, в Игарку сосланный, пацаном еще был, когда его туда чудом привезли. Иду, мечтаю: рубль найти бы. И чо ты думаешь? — нахожу ведь! Сколько раз с той поры смотрю и смотрю...»
И мы стали смотреть. И под колдовские вальсы он плакал и в сотый раз восклицал, глядя на любимую женщину композитора-классика: «Блядские глаза! Какие блядские глаза!..» Но так же вдруг и остановил: «Давай-ка поработаем!» Я подумал: о чем будет говорить в такой момент один из последних, несмотря ни на что не предавших свое беспартийное нутро русских деревенщиков? О себе? О России?.. Он закрыл глаза. Помолчал. Заулыбался. И стал рассказывать давным-давно заявленную в «Новом мире» повесть — об уральском друге-спаниеле. О том, какие уши у него были, какое сердце и как бесконечно талантлив он был и предан хозяину...
В горле запершило, я едва не выронил диктофон (двумя днями раньше у нас с женой на руках умер от инфаркта наш спаниель Тим...).
Через полчаса чувствую — он заскучал. «А пойдем-ка, — говорит, — прогуляемся!» Встал, оделся, опершись на палку. «Мы наверх!» — крикнул супруге и повел меня в коридор, на площадку...
Марья Семеновна тут же выбежала за нами, и я слышал, слышал, слышал ее дыхание, пока мы — ступень за ступенью — не преодолели наконец один лестничный пролет и не спустились обратно.
— Ну вот, — выдохнула любимая женщина писателя-классика, — это — наш Эверест.
Дома он захотел послушать то, что надиктовал. Послушав, разнервничался: «Нет, не то, не мое! Сам буду писать, если Бог даст...»
Он не переносил малейшей фальши. В литературе, в дружбе, в политике, с которой вынужден был иногда вступать в весьма непростые взаимоотношения. Очень резкое письмо направил Ельцину перед приездом того в Овсянку. И — доподлинно знаю — много еще нелицеприятного собирался наговорить. Но, усевшись друг против друга в деревенской библиотеке — два седовласых, все понимающих мужика, — минут десять провели они в полном молчании. Наконец, хозяин заметил гостю: «Не по-русски как-то сидим... Может, по рюмке?» Охрана засуетилась, фирменную бутыль притаранила, выпили... После чего он, недоуменно перекатывая языком обычную воду, опять предложил: «По второй? Только моей!» — и потянулся под стол за припасенным.
Когда, посадив по рябинке, пошли к Енисею и Борис Николаевич, сунув руки в брюки, затянул «рябину кудрявую», кто-то из сопровождающих шепнул коллеге: «Иной раз, чтоб объясниться, и слов не надо».
И с Богом отношения его простыми не были. Он страшно радовался, когда в новенькой овсянской церквушке ударили в колокола. Он же, говорят, и покаялся совсем недавно: «Грешен — атеист...»
Впрочем, это касалось только лично его. Нас же всех (и не только его почитателей) самым непосредственным образом касается теперь другое: никогда ничего больше Виктор Петрович Астафьев уже не напишет...
Золик МИЛЬМАН
собкор «Огонька». Красноярск
|