ПЕДАГОГИЧЕСКАЯ ПРОЗА

И, может быть, очень скоро у нас перестанут писать «педагогические поэмы» и напишут простую деловую книжку: «Методика коммунистического воспитания». А.С. Макаренко, Харьков, 1925 — 1935 гг.

ПЕДАГОГИЧЕСКАЯ ПРОЗА

Я представил, как он дописал роман, отложил перо, потянулся, посмотрел в окно и вообразил будущего читателя. Я вряд ли бы понравился ему. А впрочем, как знать: он был человеком без предрассудков и терпимо относился к интеллигенции даже тогда, когда слово это было ругательным.

Я, его читатель, ехал в метро с его «Педагогической поэмой», а по вагону шел беспризорник, просил денег. Остановился он и около меня:

— Дядя, дай денежку! Дай мелочи, дядя! Ну дай!

Я сделал вид, что читаю.

— Жопа ты, дядя, — сказал мальчик.

— Пошел на хер, — сказал я ему совершенно искренне, без всяких угрызений совести.

«Педагогическую поэму» я перечитывал, чтобы понять, как мы собираемся решать проблему беспризорности, так сильно озаботившую всех две недели назад? Ведь молодая Советская республика чистыми руками и холодными головами своих чекистов решила ее когда-то за два года, да так, что педагогический этот опыт поныне изучается на Западе наряду с вальдорфской педагогикой Штайнера и экспериментами Корчака. Я пытался вообразить Макаренко в коммуне (или колонии, как это еще тогда называлось), собранной из современных российских беспризорников.

И не мог. То есть Макаренко не воображался.

Притом контингент у него был, надо сказать, почище нынешнего. Одна девочка, например, собственного ребенка задушила... и Макаренко, между прочим, после суда оставил ее в коммуне! Что, не помните историю Раисы? Вы давно не перечитывали «Педагогическую поэму», друзья мои, а может, и не читали ее вовсе. Очень напрасно, полезная вещь. Впервые я ее прочитал лет в одиннадцать, одновременно с «Таинственным островом», и долго потом не возвращался к этому сочинению, которое так и стояло на полке моей памяти рядом с «Островом». Я даже знаю почему. И тут коммуна в духе Фурье, и там коммуна. И там и тут налаживают хозяйство, выстраивают утлый уют, радуются плодам рук своих. А вот у нас зерно! А вот у нас коровы... Очень такая оптимистическая, просветительская литература о пользе ручного труда, равенства и коллективного воспитания. Тем более что деваться макаренковским колонистам точно так же было некуда, как и жюльверновским. Куда ты, на фиг, сбежишь с необитаемого острова? Жизнь в 1925 году переломилась довольно резко, железный поток вошел в каменное русло, и потому первый вопрос, который макаренковские великовозрастные питомцы задают сами себе: «А куда еще? В ДОПР?» ДОПР — это та самая дружина охраны порядка, которая их и отлавливает. И пусть еще радуются, что попали не в тюрьму, а к Макаренко, дающему шанс начать новую жизнь.

Так что бороться с беспризорностью имеет смысл тогда, когда жизнь в стране реально переламывается. То есть когда они понимают, что деваться некуда: не хочешь перевоспитываться — посадим.

Это первое условие успешного педагогического эксперимента. Но не единственное и, конечно, не главное.

А эксперимент был глобальным, я не шучу, называя его вершинным достижением педагогики XX века. Были знаменитые на весь мир школы-коммуны, из которых вышли Белых и Пантелеев, авторы гениальной «Республики ШКИД», и Александр Шаров, великий сказочник, написавший о московской школе-коммуне «МОПШКа» две отличные мемуарные повести, и Вадим Шефнер, только что умерший в Петербурге и подаривший нам, детям семидесятых, чудесные рассказы о коммунарах двадцатых годов... Да и Йыван Кырла, сыгравший бессмертного Мустафу в «Путевке в жизнь», тоже был беспризорником, самый настоящим, почему фраза: «Ловкость рук, и никакого мошенства» — и выходила у него так естественно.

Почему у них получилось? Почему у них получилось так, что дети, учившиеся в МОПШКе и ШКИДе, работавшие на макаренковском Ф-1, становились российской научной и художественной элитой? Почему они смогли, а мы не сможем, и это ясно как день, невзирая на оптимистические рапорты Валентины Матвиенко, готовой лично ехать по московским вокзалам и собирать беспризорников?

Лукавство — говорить об успешном решении проблемы беспризорности в двадцатые и послевоенные годы. В двадцатые — да, признаю, но ведь тогда существовала еще не разгромленная педология (ныне признанная во всем мире), разрабатывались экспериментальные методики, в стране царил дух здорового и радостного созидания, а страха-то почти и не было. Ведь колонисты не боялись Антона, как его называли подчас даже в глаза; ведь ШКИДа не боялась Викниксора! В сороковые, в общем, ничего уже не вышло — почему даже специалист не назовет вам сколько-нибудь ярких имен в послевоенной педагогике. Переловили да пересажали, что тоже можно считать решением проблемы, но с известной натяжкой. В Бразилии вон вообще расстреливают эти беспризорные шайки, потому что считают их уже невоспитуемыми.

Так что у России получилось один раз. Во второй получилось совсем другое. А в третий, скорее всего, не получится совсем ничего. Я это чувствую, а объяснить не могу. И за объяснениями пошел к матери.

Она у меня учитель, хороший учитель. Один из лучших словесников Москвы, как написала о ней одна педагогическая газета. Ее учили еще по-настоящему, то есть с методикой там, с изучением классиков педагогической науки... С той поры и завелся у нас дома Макаренко — не только романы, но и теоретические работы, которые, впрочем, выходили у него очень бледно. Как все нормальные великие педагоги, он умел хорошо делать свое дело, а как делает его, объяснял довольно посредственно. Авторская методика неповторима, напиши ты хоть двадцать теоретических пособий. Никто не повторил Корчака, никто не повторит и Макаренко, даром что пару-тройку полезных советов почерпнет у них любой.

— Мать, — сказал я честно, — я зарекся брать интервью, но ты другое дело. Объясни мне, почему он смог, а мы не сможем.

— Сначала, — сказала мать, — рассмотрим вопрос о жанре, как я вас и учу. «Педагогическая поэма» — это особый, романтический жанр, и потому автор просто не говорит о том, что портит картину.

— Однако результат-то все равно был грандиозный!

— Конечно. Но посмотри на его контингент: у него были малолетние воры — элита, цвет беспризорщины! Это люди инициативные, энергичные, много повидавшие, не зря именно из «бывших» получались потом лучшие следователи. Более того, почти все они были из хороших семей. Ведь тогдашние беспризорники — это и дворянские дети тоже: родители убиты или потерялись, мальчик попадает на улицу, но гены-то у него отличные! Вспомни эпизод, когда в колонию привезли партию новых ребят: их прежде всего отмыли, и Макаренко сам поражается ангельской красоте этих лиц. Отмой нынешних беспризорников — и что ты увидишь? Все признаки вырождения. Их родители не убиты в Гражданскую и не потерялись на тифозных станциях, они живы, только безнадежно деградировали: спиваются, заражены сифилисом, отравлены наркотиками... Те дети проявляли чудеса изобретательности — воровство требует таланта; эти даже не моют машины, они прекрасно понимают, что сбором подаяния заработают больше, не напрягаясь при этом...

— То есть ты предпочла бы, чтобы они воровали?

— Страшно сказать, но да.

— Любопытно.

— Обрати внимание еще вот на какую вещь. С маленькими у Макаренко работает пожилая сестра-хозяйка: она их моет, водит обедать, но с каждым говорит о его будущем. Детям лет по одиннадцать-двенадцать, и они с наслаждением слушают о том, как будут летчиками или красными командирами. Вообрази сегодняшнего одиннадцатилетнего ребенка, мечтающего быть красным командиром... Педагогика, друг мой, — это вопрос контекста. Если эпоха дает человеку шанс, человека можно растить, поддерживать в нем веру, изыскивать стимулы... Если он понимает, что шанс его зависит только от меры его мерзости, причем зависимость здесь прямая, он предпочтет опуститься как можно быстрее.

— И что с ними делать? Мы претендуем на то, чтобы быть европейской страной, а у нас в метро пацаны клей нюхают на глазах у милиции, и всем начхать.

— Не всем. Но если европейская страна не может обнаружить никакого смысла в собственном существовании, что ей делать с детьми? Ведь на чем макаренковские дети выросли, стали людьми? На ФЭДах. Была идея наладить сборку лучших европейских фотоаппаратов. Макаренко с умилением пишет, как чекисты — люди полуграмотные, без специального образования, — несмотря на все возражения скептиков, сказали: «Дети будут делать «лейки»!» И дети их делали, и такой ФЭД у нас до сих пор работает, им твой дед снимал. Можно увлечь современного ребенка сборкой «жигулей»? Без азарта педагогика не делается. Посмотри, Макаренко ведь постоянно играет на их честолюбии! И я еще прекрасно помню времена, когда дети, чтобы только победил их класс, готовы были притащить на сбор макулатуры всю домашнюю библиотеку! Но для такого честолюбия и соревнования нужно в самом деле желание быть лучшими, единственными, небывалыми, первыми в мире и прочая.

И обрати внимание, что современные педагоги-новаторы предпочитают работать именно с трудными подростками. Нынешним трудным подросткам действительно трудно — ими никто не занимается. У них занижен порог критичности, они более внушаемы и легче поддаются на эту элементарную, в сущности, ловушку: я гуру, вы вернейшие ученики и спасетесь... У Макаренко этого не было. Он работал с детьми не для того, чтобы они компенсировали ему унижения на службе и неудавшуюся карьеру. Ему не был нужен свой орден последователей. Он работал с детьми ради них, потому что сам был человеком уверенным и состоявшимся. Он любил их, а не пытался с их помощью получить грант или на худой конец создать секту.

— Положим, элемент сектантства и болезненной экзальтации в его коммуне был все равно. Когда во «Флагах» крадут часы, вся коммуна не спит ночь...

— Во-первых, душа моя, «Флаги» — довольно слабое сочинение, написанное, когда он уже в колонии не работал «по состоянию здоровья и другим причинам», — говорил на встрече с читателями. Другие причины заключались в том, что известные органы у него коммуну фактически отняли и превратили ее в обычную колонию для малолетних преступников, в духе времени. Надо ли удивляться, что он задним числом (книжка написана в тридцать восьмом) идеализирует свою тогдашнюю жизнь? Для него это был Город солнца... А во-вторых — ты недооцениваешь такую вещь, как лозунг о формировании нового человека; сегодня это клише, а тогда понималось буквально. Новый Человек, с двух больших букв, перечеркивал свое прошлое. И тут его это прошлое догоняет, властно запихивает обратно. Как если бы призрак встал на пути. Отсюда же и некоторая экзальтация отношений: это были новые люди со всеми вытекающими, люди без прошлого, с новыми представлениями о дружбе, любви, браке и производительности труда.

Но в отличие от сектантов Макаренко учил не тому, что мир вокруг лежит во зле, а тому, что живут они в лучшее время и в лучшей стране. И сплачивала их не полулегальность, а самая что ни на есть легальность. Им нравилось чувствовать себя гордостью и надеждой Родины, потому что в начале тридцатых этот дух созидания не был еще приправлен страхом и издевательством. Так что все могло получиться только у спокойного и счастливого человека вроде Макаренко в раннесоветское время вроде второй половины двадцатых. Повторить этот опыт вне такой страны, да еще при условии тяжелой личной биографии, осложненной непризнанием и безденежьем, не удалось пока никому.

— А ты уверена, что Макаренко был хорошим человеком?

— В советской педагогике — лучшим. Уж как-нибудь не чета Крупской, которая в этом вообще ничего не понимала и была, прости господи, теоретиком весьма недалеким. А он-то был умным, потому и понял очень быстро, что время его коммуны кончается. Ощущение тупика появилось у него уже к тридцатому году, о чем в «Поэме» сказано дословно. Контекст изменился. И тут уже начинается поиск спасения, в частности, форсирование производства, бешеное напряжение, вкладывание всех сил в повышение производительности, истерика на собраниях: «Дадим опоки к первому ноября!» «Марш 30 года» и в особенности «Флаги на башнях» — это уже не педагогика. Он сам чувствовал, что первоначальный энтузиазм все время надо подпитывать искусственно. Отсюда и нарочитость. Тут надо вспомнить один эпизод: был такой журнал «Литературный критик», хороший такой малозаметный журнал, где отсиживались недобитые интеллигенты, почти диссиденты. Платонова там печатали и очень любили, и был там такой критик Левин, впоследствии автор предисловия к первому платоновскому посмертному сборнику. Так вот Левин этот подвергся дикой травле за то, что как раз назвал позднего Макаренко идеализатором действительности. И проза у него бесконфликтная, и отношения сиропные, и герои сахарные. Чуть не затоптали несчастного. Тут еще и Макаренко умер, и бывшие воспитанники написали грозное письмо с требованием, чтобы Левин отрекся от своей статьи. Это, пожалуй, самый неприятный литературный эпизод в макаренковской биографии, пусть и посмертной. Тут они себя проявили настоящими тоталитариями, которые на каждом шагу клянутся памятью Учителя... Но и в этом эпизоде, прости уж, я готова понять их правду: в «Литературном критике» сидели, как им казалось, эстеты и скептики. А в макаренковской коммуне жили очень чистые и славные ребята, искренне верившие, что за ними будущее. И почти все, кто это письмо подписал, через два года погибли на войне.

Ну, я перечитал.

«Педагогическая поэма» — книжка и в самом деле отличная. Вся, включая даже главу о пользе коллективизма. И ведь как легко, казалось бы, представить себе современных детей... ну, пусть не таких, которых мы каждый день видим в метро, а других — уже подлеченных, отмытых, с горем пополам отученных от клея... и вот, значит, эти дети должны сами себе построить дом. Что и делал Макаренко, интуитивно открывший идею Дома дружбы значительно позже Фурье, но значительно раньше Крокодила Гены. На чем можно сплотить коллектив нынешних беспризорников? И у меня опускаются руки: единственный стимул, который я способен измыслить (и который, я знаю, срабатывает), — это «Мы им покажем!» То есть стимул, по совести говоря, порочный, негативный, от противного. Шиш миру.

Они выбросили вас из жизни? Они выгнали с работы ваших родителей, отравили их паленой водкой, одурманили наркотой, спихнули в придонный слой, лишили смысла их жизнь, доказав, что наверх пробьется только грязнейший и беспринципнейший? Вот им! Покажем этому грязному, этому бесконечно порочному миру, что есть еще в стране настоящие, чистые души! Наш клан! Наш орден! И очень может быть, что они за мной пойдут. Что они мне поверят. И у меня получится типичная школа в секте, например, Виссариона — там тоже очень гордятся, что успешно работают с детьми из придонного слоя. Только этих придонных, беспризорных детей можно убедить в том, что мир по-настоящему отвратителен. Только от противного можно сделать из них маленьких тоталитариев, намертво убежденных в гениальности своего Учителя.

И вот что я вам скажу, друзья мои: чем такая забота о беспризорных, пусть лучше они будут беспризорными. Потому что лучше жить в асфальтовом котле нежели подвергнуться зомбированию. Впрочем, есть ведь еще вариант с гитлерюгендом, с хунвейбинами, которые тоже были очень дружные ребята. Нас вырастил Гитлер (Мао) на верность народу. И все эти славные парни были из неблагополучных семей, и всех обули, накормили, вывели в люди... В поджигатели книг, в истязатели китайской профессуры... Это тоже было решением проблемы беспризорности.

Макаренко, собственно, и умер, почувствовав, куда заворачивает его дело. Ведь он был полтавский учитель, в 1917 году как раз закончивший образование. У него была кровь хлебороба и строителя. Он строить хотел, а не бороться. Обожал цветы, разбивал цветники... Он и подумать не мог, что в его колонии будут растить боевой отряд для истребления внутренних врагов! И если б ему сказали, что колонистов собираются сделать резервом органов (представим такую бредовую ситуацию), он не просто отказался бы участвовать в таком эксперименте: у него бы ничего не вышло. Здоровые и спокойные люди не могут растить боевой отряд меченосцев. Они хотят делать фотоаппараты, добродушно подначивать Европу и перегонять ее по мясу.

Самая обаятельная книга в двадцатые годы — это, как ни крути, «Республика ШКИД», с ее дворовой, приблатненной, веселой романтикой: по этой-то книге, дебюту двадцатилетних авторов, вполне понятно, что тогдашняя беспризорщина была не чета нынешней. Те были детьми выбитой элиты, эти — детьми отсева, отстоя. Простите меня все за эти термины. Но ведь из жизни вытесняли и учителей, и врачей, и литераторов, а их дети все-таки не оказались на улице. Чтобы отдать своих детей на улицу — без войны, без революции, без национальной катастрофы вроде лисабонского землетрясения, — надо быть действительно отстоем; современный беспризорник вряд ли напишет «Республику ШКИД». Максимум, на что он способен, — сыграть в фильме «СЭР», одна газета очень старалась тогда сделать ему имидж большого артиста, но не преуспела. Себя он сыграть еще мог, но ген распада в его организме уже включился. Я никого не виню, я призываю просто понять, что мы сегодня имеем дело с принципиально другим человеческим материалом. Детей двадцатых годов можно было учить и перевоспитывать, детей начала XXI века можно только лечить, и лучше бы принудительно.

О, они вовсе не были ангелами, эти Мустафы и Кольки Цыганы; все их понятия о благородстве гроша ломаного не стоили — дети безжалостны и беспринципны. Но они были по крайней мере прагматиками, то есть хотели выбиться в люди, в элиту, пускай и в воровскую. «Я гопничал в Вяземской лавре, был стремщиком у хазушников. Тогда моей мечтой было сделаться хорошим вором, шнифером или квартирником». Вы чувствуете профессиональную гордость малолетнего преступника, артистически работающего в Вяземской лавре? Вы чувствуете это наслаждение сленгом, — наслаждение, которое никуда не денется, когда этот мастер своего дела будет рассказывать о своей работе на маслобойке? Вот этот романтический прагматизм, который получил в раннесоветской терминологии звучное имя «конструктивизм», этих азартных, неутомимых, железных работяг, «большевиков пустыни и весны», покорителей гигантских пространств, формируют два события: крах одного мира и начало другого.

Крах, в общем, произошел.

Начала не видно.

Я не хочу этим сказать, что у современных борцов с беспризорщиной нет никакого шанса выправить положение. Наверное, такой шанс есть. И среди обитателей вокзалов есть замечательные дети, ведь один гений на тысячу всегда найдется. И среди наших педагогов-новаторов не все оголтелые сектанты, глядящие в Наполеоны и Секо Асахары. И наконец, вполне есть шанс выстроить сегодня молодежную организацию, занятую вот хоть помощью больным и инвалидам, к примеру.

Но для этого надо начинать с революции вроде той, что в 1917 году внушила всем провинциальным учителям веру в новую жизнь.

Я только не уверен, что Россия выдержит еще одну революцию и что это нормальная цена за решение проблемы беспризорности.

Дмитрий БЫКОВ

В материале использованы фотографии: Игоря САМОХВАЛОВА, Сергея МАКСИМИШИНА
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...