Магистральный русский путь
ГОГОЛЕВСКИЙ ПРОЕЗД
Стопятидесятилетия со дня смерти Гоголя никто в России особенно не заметил. Появились небольшие статьи, сказали два слова по телевизору, и только. В смерти Гоголя есть загадка столь мучительная, что к ней стараются не прикасаться. Нет в России другого писателя, смерть которого была бы окружена таким количеством легенд, при полном отсутствии легенд о жизни.
Самая распространенная — что Гоголя похоронили живым, сложилась она из двух источников: упоминания в завещании о том, что несколько раз он впадал в летаргический сон, и свидетельств о том, что при вскрытии могилы обнаружилось, будто Гоголь лежал на боку. Во-первых, на боку он не лежал, чуть повернута была голова, что бывает при перемене положения гроба; во-вторых, с Гоголя снимали посмертную маску: с живого, даже и в летаргическом сне, маску не снимешь — задохнется (об этом обстоятельстве недавно напомнил Юрий Манн). Просто, как заметил Андрей Синявский в великой своей книге «В тени Гоголя», очень уж эта легенда идет ко всему облику Гоголя, к его таинственной смерти и к его странной литературе, в которой летает, бегает и ползает такое количество живых мертвецов и мертвых душ.
Не успели развенчать эту страшную легенду, как тут же возникла вторая — о похищении гоголевского черепа при захоронении: якобы череп выкрали, и он, путешествуя от владельца к владельцу, в конечном итоге попал к одному итальянскому коллекционеру, который, в свою очередь, сел в какой-то поезд, а поезд исчез; видный уфолог, занимающийся неопознанными явлениями, утверждал, что поезд провалился в дыру между измерениями, и все потому, что там был череп Гоголя. Потом будто бы этот поезд видели в Полтаве, он там появился на каких-то запасных путях. Многие его видели, старинный, итальянский. И вот уфолог, стало быть, туда поехал и в этот поезд вскочил и вместе с ним исчез, растаял в дыму, и больше его никогда не видели. Ни уфолога, ни поезда. Вы говорите бред собачий, а это было в серьезной газете напечатано, в «Совершенно секретно», и с иллюстрациями.
От чего умер Гоголь, так до сих пор и неизвестно, и вряд ли кто когда поймет эту странную смерть, которой предшествовал необъяснимый, вполне безумный поступок — сожжение законченного второго тома «Мертвых душ». У нас тут недавно переиздали книгу Владимира Чижа «Болезнь Гоголя» — Чиж был отличный русский психолог и недурной литературный критик, пытавшийся подойти к литературе с точки зрения психопатологии (кстати, как многие исследователи, он «заразился»-таки от объекта исследования: собственная смерть его довольно загадочна, о нем нет никаких сведений с 1919 года). Так вот, книга психолога и критика о гоголевской болезни — классический пример узкого и пристрастного подхода к судьбе и творениям самого странного русского гения: душевной болезнью Гоголя объясняется и отход его от литературы, и пиромания, и непрестанные просьбы в письмах «молиться за него»; весь путь Гоголя с 1842 года рисуется как сплошная деградация, а между тем психическая болезнь у Гоголя была одна, довольно простая, и называлась она Россия. Бывают такие большие русские писатели, у которых чувство Родины достигает прямо-таки клинической остроты: они ужасно с этой Родиной совпадают. А потому и психические ее болезни имеют странное свойство перескакивать на них.
Что было делать великому русскому писателю в сороковые годы, когда эпоха на его глазах переломилась? Первый-то перелом 1825 года Гоголь застал, можно сказать, подростком, ему было шестнадцать, и он мало что понимал. То самое «отсутствие воздуха», о котором Блок говорил применительно к Пушкину, сам уже задыхаясь, не могло убить Гоголя просто потому, что его-то силы были еще в полном расцвете, да и дуэль как-то не вяжется с его характером... Пушкин был невыездной, Гоголь и Жуковский уехали и тем спаслись. Дальше начинается мучительный, роковой тупик, который Гоголь осознал раньше прочих, с чуткостью, которой позавидуют любые здоровые: что было делать русскому писателю, на глазах которого одновременно скомпрометированы и русская оппозиция, и русская государственность?
Советское литературоведение пеняло Гоголю, зачем он не пошел с Белинским, зачем не двинулся в сторону революции; Чиж корит его, зачем он вовсе не заметил европейских волнений 1848 года. Жуткое вообще дело! И такого выдающегося произведения, как «Манифест Коммунистической партии», он тоже не заметил, никак не отреагировал даже, а люди зачитывались! К сожалению, гоголевским обвинителям и в голову не приходило, что не в тех годах был Гоголь, когда совершались европейские волнения, да он и в юные свои годы не отличался особенной прогрессивностью. Гоголь всегда предпочитал Остапа Андрию (не забуду чрезвычайно характерную и по-своему весьма мужественную статью Бориса Кузьминского 1994-го, кажется, года «Памяти Андрия»: для либерала Андрий безусловно предпочтительней, и гибель за любовь как-то лучше гибели за Отечество). К проблеме Отечества мы, впрочем, еще вернемся. Гоголь писатель по преимуществу мистический (таковым называл себя и Булгаков), а мистика с либерализмом не в ладу; главное же, мистику нет особого дела до социальных катаклизмов. Ведь и «Мертвые души» — роман мистический, а не социальный, гротескный, а не разоблачительный, сновидческий, а не реалистический. Говорить о гоголевском реализме вообще смешно: Гоголь «реалистичен» лишь в том смысле, что все у него видно и осязаемо; известна шутка Шкловского: «У Гоголя черт входит в избу — верю, у писателя Н. учительница входит в класс — не верю!» Так вот, вся драма «Мертвых душ» в том и заключалась, что Чичиков ездит по России и не может никуда приехать; автора это очень тяготило.
Есть, конечно, сильный аргумент в пользу гоголевской вроде как социальности — «Шинель»: бедный маленький человек, забитый нищетой и сотоварищами. Есть у меня смутное подозрение, что Норштейн потому никак и не может закончить свою «Шинель» (двадцать лет уже снимает), как и Гоголь свои «Мертвые души», — что все время проваливается в ту же щель: невозможно совместить Акакия-жертву и Акакия-мстителя. Гоголь-то первым угадал самую страшную вещь в русской истории: он почувствовал, ЧЕМ может стать маленький человек, жалкий Акакий Акакиевич, если дать ему силу и волю. Гигантское привидение, которое срывает шинели с генералов, — это тот типично гоголевский выход из сюжета, без которого «Шинель» была бы зауряднейшим физиологическим очерком, пусть и очень хорошо написанным. Жуткое привидение, которое мстит за поругание, — вот финал, и тот Акакий, которого придумал бесконечно добрый Норштейн, никаким образом не желает в это чудовище трансформироваться. Гоголем надо быть, чтобы носить в себе такие противоречия. Это все равно что нечисть, которая резвится у него в православном храме в «Вие», которого и сам Синявский, по его собственному признанию, не понимал. Во-первых, почему сочинение это называется «Вий»? Он ведь там появляется на одну минуту, в самом финале. Во-вторых, как такое возможно: круг, древнейшее языческое поверье, действует на всю эту нечисть, а православные иконы не действуют?! У Новеллы Матвеевой есть своя версия на этот счет — целое стихотворение о том, что мрачная византийская стенопись как раз и погубила несчастного философа Хому Брута: погиб он «по молчаливой и мрачной подсказке стенописи византийской». Догадка резонная, но вопроса она не снимает. Впрочем, Брута погубило другое: «Не смотри!» — шепнул ему голос, а он ПОСМОТРЕЛ. Вот и Гоголь посмотрел; и Россия уставилась на него страшными своими глазами, что твой Вий. «Русь, Русь! вижу тебя из моего чудного, прекрасного далека ... бедно, разбросанно и неприютно в тебе... Открыто-пустынно и ровно все в тебе. Но какая же непостижимая, тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря песня?.. Русь! чего же ты хочешь от меня? какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?..».
Вот так она и смотрит. Не смотри, хочется крикнуть ему, но что же делать, если он уже вперился в эти непостижимые глаза? Так, под взглядом Рогожина позднее сходил с ума Мышкин: всюду преследовал его этот взор. Беда тому, кто не отведет глаз. Гоголь не отвел; и то, что он там увидел, убило его навеки. Грянулся оземь.
Как Пушкина преследует тема ожившей статуи каменного гостя, медного всадника, государства, оглянувшегося пустыми глазницами на дерзкого молодого бунтаря, чей весь грех заключается в стишках и любвеобильности, — так Гоголя преследовала тема переродившегося мстителя. Несчастный Копейкин, с одной рукой и одной ногой, становится вождем страшной, безжалостной разбойничьей шайки; Башмачкин срывает шинели; Поприщин делается в своем бреду испанским королем и принимается казнить и миловать, а также спасать Луну. Кучер Селифан поет свою бесконечную песню, «несущуюся от моря и до моря», и эта бесконечная песня становится так страшна под конец, так жутко звенит и воет, что поневоле ввергает слушателя в безотчетный ужас: о чем ты, собственно, поешь?! Дай ответ, не дает ответа. И сколь ничтожны, сколь маломощны все Собакевичи, Коробочки, Маниловы перед этой русской тайной, перед бесконечной равниной, перед пустотой, которая втягивает в себя все?!
На этой русской пустоте Гоголь и сошел с ума; любые попытки ее заполнить казались ему иллюзорными. В «Выбранных местах из переписки с друзьями» он предлагает самые фантастические рецепты спасения Отечества, вплоть до чтения вслух русских классиков; дает наивнейшие рецепты о пользе экономии и бережливости... Чиж тут как тут, объясняет эту болезненную бережливость «старческим скопидомством», плюшкинской деменцией; о, как это далеко от истины! Гоголь «Выбранных мест» — писатель не в распаде, а в силе, даром, что книга его из рук вон плоха; он просто видит, как в России все утекает в пустоту, в амбивалентность, в страшную русскую равнину, и призывает из последних сил удерживать хотя бы личное имущество! Нет, все со свистом уносится... Что тут сделаешь? какой демократ, какой либерал остановит это движение? какой судебный пристав?! Он понадеялся было на власть, да и на власть никакой надежды; поставил на Чичикова, но Чичиков и есть русская пустота: не слишком толст, не слишком тонок, не высок, не низок, не хорош, не уродлив... Он потому и в выигрыше, потому и неуловим, что совершенно НИКАКОВ: пустая бричка едет по пустой равнине, и Селифан поет песню ни о чем; кто разглядит эту пустоту — тому крышка.
Несколько обещанных соображений об Отечестве: Гоголь ведь был, ко всему, нерусским. Отношения России с Украиной вообще довольно драматичны, и тема эта не так весела, как представляется разлюли-рецензентам чудовищного, наверное, фильма «Молитва за гетмана Мазепу». Украина СОВСЕМ другая страна: во всяком случае, Украина Гоголя. Есть подлинная мистика в ее страшных, поэтических поверьях и обрядах; есть настоящий подземный ужас в ее легендах, лучшую из которых, «Страшную месть», сочинил опять-таки Гоголь, контаминировав несколько болезненно волновавших его мотивов украинского фольклора. Чтобы увидеть и почувствовать русскую пустоту, нужен был Гоголь, «хохлик», как звала его Смирнова-Россет. Русские-то притерпелись. Потому и недолюбливали его славянофилы, кроме разве Языкова, что он-то Россию понимал и видел лучше, чем они, и смешны ему были разговоры о русских традициях, корнях, основах... Он знал, что все висит в воздухе, что все и рухнет в конечном итоге в эту воздушную яму. Давно не свой на Украине (где был у него и дом, и мать, и родной, любимый с младенчества язык), в России он тем не менее мог стать своим, ибо своим тут бывает только пустой. Гоголь России не выносит и без России не может; пустота российского пейзажа, его неорганизованность выводят его из себя; ему нужны дворцы на утесах, обустроенные, заботливо обихоженные человеком пейзажи, но русский пейзаж жрет человека. Особенно теплолюбивого. Особенно чужого.
Собственно, на констатации этой пустоты, во всех отношениях роковой, на признании этой всевместимости и равной открытости к добру и злу Гоголь мог бы и остановиться. И так уже ясно, что все помещики в «Мертвых душах», хороши они или плохи, — жертвы Чичикова, и всех их жалко. Ясно, что самый страшный ревизор для России — ревизор поддельный, абсолютно пустой внутри Хлестаков, что самый страшный проверяльщик, руководитель и цензор — пустое место, призрак; что только призраков вроде Вия тут и боятся. Ведь именно бездну, абсолютную пустоту, и увидел Хома в глазах Вия и провалился в нее... Но тогда эта статья называлась бы «Гоголевский тупик».
Гениальным чутьем художника, непостижимым инстинктом Гоголь из этого тупика вырвался. «Мертвые души» — законченное произведение, которое только казалось незавершенным своему безумному создателю. В нем есть могучий апофеоз, грандиозный финал которого Белинский не понял и, более того, советовал пропустить, «нимало не теряя в удовольствии от чтения самой поэмы». И вы хотите, чтобы Гоголь солидаризировался с подобным критиком, двадцать раз распрогрессивным? Какой метафизической куриной слепотой надо было обладать, чтобы пройти мимо этого последнего отступления главной гоголевской загадки?!
Главной, ибо в этом хрестоматийном отрывке, который поколения школьников учили наизусть с тем, чтобы тем вернее не понять его смысла, заглушить его тупой зубрежкой, понято и описано ВЕЛИЧИЕ ПУСТОТЫ. Пожалуй, один Пелевин с такой остротой понял это же самое, но уже в наши дни, и не так в «Чапаеве и Пустоте», как в «Generation «П». Все держится ни на чем, ни на что не опирается — вот главная мысль этого страшноватого романа, в котором абсолютно пустой человек Вавилен Татарский побеждает всех. О чем-то подобном догадался и Балабанов, чьи совершенно пустые Данила (в «Брате») и Иван (в «Войне») побеждают всех, кто полон, определен, понятен. Пустота непобедима, ибо умеет быть всякой. Чичиков неуловим, ибо его нет. Пустая русская бричка несется по дороге, на козлах сидит призрак, поющий бессмысленную песню, и потому-то «постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства». Движение, движение просто так, в никуда. Гремит и становится ветром разорванный в куски воздух. Дым, туман, струна звенит в тумане.
Эту русскую пустоту, которую бессмысленно заполнять, направлять, вводить в русло, первым увидел Гоголь (вторым, думаю, Толстой). Этих русских бедных людей, в любую минуту готовых обернуться медными всадниками, этих капитанов Копейкиных, в которых уже прочитываются страшные лесные разбойники, этого жулика, в котором так и виден рок. Россией правит никто, Россия верит в ничто, Россия бывает всякой. Ее пространство пожрет любого.
И тут он сделал гениальный художественный жест, уничтожив свою главную книгу о России. Ибо адекватной книгой о Великом Ничто может быть только несуществующая книга, сожженный второй том.
А вы говорите душевнобольной. Нет, просто он раньше всех все понял. С тех пор его тройка и скачет.
Это и есть Гоголевский проезд, магистральный русский путь. Никаких критериев — ни прагматических, ни моральных. Дай ответ! Не дает ответа: триумф безответственности. Сторонись, прохожий, едет Пустота.
Хорошо было Белинскому. Он ничего не понимал.
Дмитрий БЫКОВ
В материале использованы рисунки Геннадия НОВОЖИЛОВА