ВСЕ РАВНО НЕ ВЕРНЕШЬСЯ ОБРАТНО

Переписка Виктора Астафьева и Валентина Курбатова.

ВСЕ РАВНО НЕ ВЕРНЕШЬСЯ ОБРАТНО

Переписка двух людей — всегда дело интимное. Читать ее бывает даже неловко. Но без этого «чтива» человечество жить не умеет. В письмах есть такая правда, какой нет больше нигде. Критика Валентина Курбатова и писателя Виктора Астафьева связывала не только дружба (это был особый род дружбы, Курбатов относился к Астафьеву с восхищением, как ученик к учителю), но и любовь к маленькому городку Чусовому, где Астафьев начинал работать в газете молодым еще журналистом, да и вообще любовь к русской провинции, которую оба всегда противопоставляли Москве, столице, Большому Городу. Тем удивительнее читать в этих письмах (основная часть которых относится к началу и середине 90-х годов), как резко расстаются два писателя со своими иллюзиями, с традиционным «почвенничеством», с той страной, в верности которой состояла вся суть их жизни и служения.


АСТАФЬЕВ — КУРБАТОВУ

А я все же не думал, что ты такой наивный человек! И забыл строчку не мою, но в «Царь-рыбе» присутствующую: «... и в обратный отправившись путь, все равно не вернешься обратно».

Как это мы можем вернуться в «Наш современник»? Сам же Викулов, еще при нас, и начал губить журнал, подначиваемый сверху, из ЦеКа, который всегда был «за народ». И из Союза писателей РСФСР, который тоже был за народ, но только уж за русский, за тот, что нарисован на картинках Нестерова, изображен на иконах российских богомазов да трясет шароварами и подолами в разных ансамблях и хорах.

На самом же деле его давно нет, и большевистский обман постепенно приобрел окраску голубого цвета, а дурман пролетарской демагогии и атеистической пропаганды таким ладаном густым закадил, что уж самих кадильщиков в здании на Старой площади сделалось не видно. Зато понукаемые ими «защитники народа», всех ты их хорошо знаешь, заприпрыгивали, закривлялись, завизжали на площадях, в редакциях, в курных и злачных помещениях, и всюду задребезжало: «Народ! Народ! Народ!» А это самый подлый и обман есть, самый страшный грех против Бога и своего народа, ибо его уже нет, а есть сообщество полудиких людей, щипачей, лжецов, богоотступников, предавших не только Господа, но и брата своего, родителей своих, детей предавшего, землю и волю свою за дешевые посулы продавшего.

Среди этого сброда отдельные личности, редкие святые, себя забывшие труженики вроде отца Сергия из Чусовского прихода, фильм о котором мы смотрели и плакали вместе с Марьей. Я не успел списать с экрана его данные и прошу тебя спросить его адрес у Леонарда да и сообщить мне, а я ему помогу как смогу.

Когда уйдет из «Нового мира» Залыгин, уйду и я, уйду отовсюду, где маячит моя фамилия, как ушел из всех союзов писателей, ибо ни для каких союзов не гожусь, тем более для союзов, все более принимающих форму банд или шайки шпаны, исходящих словесным поносом и брызжущих патриотической слюной. Знаю я этот патриотизм, сам его сочинял и тискал на страницах незабываемой газеты «Чусовской рабочий».


Всю-то зиму-зимскую я проработал, оттого и не писал тебе. Хотел избежать лишних смертей и крови, но от памяти и правды не уйдешь — сплошная кровь, сплошные смерти и отчаянье аж захлестывают бумагу и переливаются за край ее. Когда-то красавец Симонов, умевший угождать советскому читателю, устами своих героев сказал — немец: «Мы все-таки научили вас воевать», а русский: «А мы вас отучим!» — так вот моя доля отучивать не немцев, а наших соотечественников от этой страшной привычки по любому поводу проливать кровь, желать отомстить, лезть со своим уставом на Кавказ, ходить в освободительные походы.

Литература про «голубых лейтенантов» и не менее голубеньких солдат, романтизировавшая войну, была безнравственна, если не сказать круче. Надо и от ее пагубных последствий отучивать русских людей, прежде всего этих восторженных учителок наших, плебейскую полуинтеллигенцию, размазывающую розовые слезы и сладкие сопли по щекам от умиления, так бы вот и ринулись она или он в тот блиндажик, где такая преданность, такая самоотверженная любовь и дружба царят...

Носом, как котят слепых, надо тыкать в нагаженное место, в кровь, в гной, в слезы — иначе ничего от нашего брата не добьешься. Память у россиян так коротка, сознанье так куце, что они снова готовы бороться с врагами, прежде всего унутренними.


КУРБАТОВ — АСТАФЬЕВУ

Спасибо за книгу для детдомовских ребят, я на днях был у них, и, как всегда, после таких поездок неделю в себя не придешь. Грязнейшие все (на улице бегают — не уследишь), облепили со всех сторон — задать вопрос, крикнуть что-нибудь, просто коснуться. У большинства лица уже порченные наследственностью, уже без мысли, и выправлять такие будет уже тяжело. Семьями бегают из родного детдома. По 3, 4, а то и по 5 детей сдают мамаши, и ребята держатся друг за друга. Им хоть малость повеселее и понадежнее — все семья. «А скоро побегут, уже все потянутся, — говорит директор, — гон пойдет весенний, не удержать. Иной и убежит-то вон за парк — некуда ему больше, а все убежит и в яме будет на земле ночевать».

Не первый уж раз я, грешный, со злобой подумал о родном народе — это где еще такое есть? Ведь ни одного еврейского ребенка тут и представить нельзя. «А цыганенка, — говорит та же директриса, — у которого родителей машиной убило... у нас случайно мимо ехавший цыган увидел и даже побелел: «Это почему, — кричит, — ребенок у вас?» И через день приехал, забрал. Эти тоже своего не оставят».


Съездил я в Москву, хотел Россию спасти. Пошел к Валентину Григорьевичу: он готов. Спросил у В. Крупина, он помялся, помялся: «Нет, — говорит, — давайте без меня». Заглянул к Василию Ивановичу — он туча тучей глядит на особенно отвратительную в его работе Москву и смеется зло: «Нет, коли воевать, то вон и сапоги готовы, и обрезишко какой-никакой в деревне найду, а словами — нет». Наведался к Никите Ильичу Толстому в Академию... Он в качестве «отступного» спел марши всех белогвардейских полков, но Россию спасать отказался. Так вот я и уехал с больным сердцем и с еще меньшими силами, чем приехал. А всего-то и хотел, чтобы писатели обратились к нашему патриарху и митрополиту Виталию (зарубежная церковь), чтобы те поняли страшную меру ответственности церкви, которая одна теперь еще может удержать Россию на краю пропасти, и перестали бы лаяться прилюдно и приходы друг у друга перетаскивать перед общей бедой.


Сразу (чтобы не мучиться самым тяжелым) — я был очень расстроен, увидев Вашу подпись под категорическим призывом Черниченко и Нуйкина «разогнать, остановить, прекратить». ( «Раздавите гадину», обращение писателей в газете «Известия» в дни октябрьских событий в Москве, 3 — 4 октября 1993 г. — Сост. ) Так русские литераторы еще не разговаривали. Это уж, простите, от холопства, которое успело процвести в наших новодельных демократах, от привычки решать вопросы райкомовскими способами.


Много думаю и о Вас, и смущаюсь только Вашим отношением к церкви, которую Вы терпите в качестве народной нравственной узды, но в которой сами не чувствуете потребности. Это все оттого, что «не распробовали». Попадись Вам умный, глубокой веры поп, умеющий держать службу, Вы бы быстро раскусили, что тут общими словами и европейской воскресной службой не отделаешься, что тут — единственно достойная исследования и духовного внимания тайна, что тут и художественная и метафизическая бесконечность, опьяняющая неисчерпаемость — чем больше пьешь, тем больше хочется. Тут только моих ошибок повторять не надо — самому надо подальше от «внутренности» церкви держаться, от ее служилых людей. Даже и хорошего-то попа я ведь не в знакомых держать имею в виду, а именно только знать, что служит такой так-то и там-то. И вот у него бочком в сторонке на службе и стоять, на доброе его сердце смотреть, да на паству, на оттенки службы, когда уже вроде бы ее наизусть знаешь и когда всякий раз новым светом ее может осветить только любящее сердце. Вот тут неисчерпаемость тайны-то и открывается.


АСТАФЬЕВ — КУРБАТОВУ

Я уже не раз говорил тебе, что по причине отвращения к большевистским нравоучениям с раздражением воспринимаю и все Христовы поучения, которые тоже были придуманы людьми, много о себе понимающими, естественно, что в конце концов надоели мне и твои нравоучения, особливо когда они писаны не для меня, а по поводу меня в газетках и журнале, пусть и «Москва».


Чтобы сократить время до весны, согласился полететь в Париж на презентацию журнала «Феникс ХХ», первый номер которого вышел, наконец, после 7-летнего мытарства. Компания хорошая: Василь Быков, редактор — Владимир Огнев, хотелось рассеяться, встряхнуться, в Москве дела кое-какие приделать, но пока Огнев не может найти денег на поездку. Если найдет, в конце февраля отбудем. Не состоится поездка в Париж, залезу в тайгу, на лес посмотрю, на речке посижу у лунки.


Сижу в деревне с 4-го мая, больно уж надоело в городе, да и топить перестали, мне с моими легкими в панелях совсем худо сделалось. Топил тут печь по два раза в мае, сейчас только раз, на ночь. Пожег дрова, сунулся к забулдыгам-землякам, а они мне: 22 тыщи за машину, а в машине-то конский воз, и послал я их подальше. Александр Николаевич Кузнецов, мой добрый знакомый, внушающий моим землякам высокопоставленным, что Астафьев у нас один и замерзать ему не резон, велел своей властью привезти машину дров, а я нанял бичей овсянских колоть и убирать их, так не рад и был, все выпили у меня и съели, и так разошлись, в смысле гонорара, что еще несколько ночей ломились в окна и двери... Зато теперь я не экономлю топливо, тепло, сухо, и я работаю, наслаждаясь одиночеством. У одиночества и непогоды есть положительное свойство — ничего другого не остается делать, как работать. И под дождь, снег и холод (думаю, что на Новой Земле рванули дуру, вот и гонит к нам благодарный Ледовитый океан свои излишки) работается, и глаза боятся — руки делают.


Марья Семеновна бывает у меня редко, не очень она уже мобильна, да и погода, 70 раз на день меняющаяся, сырая, мозглая, мучает ее. Пробовал я сюда забрать Поленьку, чтобы дать бабушке роздых, она на второй же день сильно поранила ногу на берегу Енисея, а в Троицу на кладбище у матери или уж у меня в огороде клеща поймала, и бабушка под крыло ее заключила, как старый боец и патриотический чусовской комсомолец рассуждая: «Погибать, так вместе!» Собрался я полететь к брату в Игарку порыбачить, но отказался от этой затеи — комара ныне налетело — тучи, а здесь еще и клещ осыпной, так я и в лес не хожу, съездил разок за черемшой, и все. У нас ведь на северных склонах гор и в глубоких распадках еще есть снег и лед.

Апокалипсис, батюшко, это называется, или, как старая овсянская баба хорошо говорит, — свето-переставление.

Кстати, о «переставлении» — в конце июня Чусовому-то 60 лет! Нас с М.С. пригласили на торжества, но куда нам. Жопы неподъемные, дети на руках, а ты небось метнулся, если не телом, то душой на Урал-то? Любопытно было бы посмотреть и послушать, какими достижениями хвастаться будут чусовляне. Ведь без достижений и без хвастовства какой же у нас праздник?!

(Вот письмо-то начал сразу после работы, а на плиту поставил горох, побежал сейчас, матерясь и торжествуя, а горох упрел, и плита не успела сгореть, одна-то уж накрылась. Заправил я его картошкой, луком, ветчинки построгал и подумал: «Был бы тут Валентин Яковлевич Курбатов, знаменитым супом бы побаловались и экую стрельбу по врагам открыли!»)

Словом, пока похлебка доваривается, времени три часа дни, ись охота, чего и вам желаю.

Я-то не читаю ни красноярской подворотни, ни «Дня» — донора и вдохновителя тов. Пащенко, хотя они просто воют, требуя ответов, полемик и всяческого к себе внимания, — и здесь ты и Валентин Григорьевич хорошо пригодились. Печатая и перепечатывая из таких же боевых листков, издающихся на уровне стройбата, товарищей Зюганова и Проханова, с гордостью трясут Вашими умствованиями и духовными на «народную тему» напоминаниями — во, у нас кто попадается! Во кто нас поддерживает!..

Валентин Григорьевич вон в «Правде» обвинил меня в том, что я оторвался от народа. От какого? Что касается «моего народа», то лишь в прошлом году я был на восьми похоронах, в том числе и тети Дуни Федоратихи, которую ты видел. Двоих из восьми сбило машинами, остальные тоже по-всякому кончили свои дни, только старухи умирают своей смертью. Я бы рад от этого народа оторваться, да куда мне? Сил не хватит. И поздно, и места мне в другом месте нету, да ведь и страдаю я муками этого народа. Ну, ничего, чувство мое сильнее яви, и я закончу роман, а тогда уж судите меня, подсудимые и больные, как Вам хочется.


...С удивлением узнал, что они меня все еще числят в своем союзе, сделали вид, что про заявление мое о выходе забыли, и получается, что я состою в одном союзе с Прохановым, Бушиным, Бондаренко, Бондаревым, Ивановым и прочая, а я с ними рядом и в сортире-то в одном не сяду.


Моя Марья, все уж вроде перенесшая, плохо переносит разлуку с внуком, а тот, не то шантажируя нас, не то в самом деле сулится из родной армии сбежать или застрелиться. Коли то и другое в их рядах происходит нередко, да и дошел он за три месяца, комнатный мальчик, до ручки, вот бабушка свалилась, лежит в больнице. Я бегаю, справки достаю, чтоб вызволить парня из армии, и, как плохую скотину в плохую погоду часто срать тянет, так меня во дни бед и напастей — писать (когда М.С. умирала в Перми от энцефалита, я писал рассказ «Ясным ли днем», и не раз такое случалось), а сейчас вот взяла за горло, держит, давит, от себя не отпускает маленькая военная повесть...


А недавно ездил я в женскую колонию строгого режима, где бабенки и девчонки сидят уже по третьему и четвертому разу. Очень боялся я так называемого стресса, а ничего. Посмотрел, посмотрел и увидел, что у них лучше, чем в наших вузах, опрятней, сытней и порядку больше. И хотя я говорил клиентам этого заведения, чтоб они не привыкали совсем-то к этому месту, и они говорили, что-де не хотят, что охота из-за проволоки наружу, я про себя и они про себя подумали, что наружу им не надо, хуже у нас тут, чем в тюрьме.

Сейчас вот собираю книги для ихней библиотеки. У них уже свидания есть, зарплата выдается, магазин есть, и они даже могут что-то себе приготовить, отпуска им дают, но они уходят и не возвращаются. Гуляют! И вот уж сколько дней я про себя думаю: что-то, товарищ Астафьев, у тебя с головой неладно иль в мире все опрокинулось и наша! наша лагерная жизнь выглядит лучше, чем не лагерная. Тут ведь недалеко уж и до того, чтобы обратно Гулаг позвать вместе с воспитателями, а в этом лагере его, воспитателя, все еще зовут замполит...


А Витя-то, Конецкий-то! — слышал я — бросил употреблять, отчего ехидство его и капитанская мощь только окрепли, и он в «Общей газете» радующимся, в постоянном торжестве пребывающим Михалковым так выдал, что, будь они не закалены, зубы у них раскрошились бы! Я хорошо относился к Никите, как относился к удачливому, всегда у праздничного советского стола пребывающему Симонову, но торжества, Никитой учиненные, как-то шибко колебнули меня. То, что он вытворял, свойственно скорее посредственному, провинциальному русскому купчику, читавшему псалтирь еще в бурсе, а настоящему русскому человеку всегда было и есть чуждо. Вот сейчас, каждый вечер, в дурацкой рекламе вместе с придурковатым артистом плавает Михалков-младший по окошку, и так ли неловко видеть это.

Ну, да Бог с ним — время рождает символы и героев, на себя похожих.


У нас Полина молодец! Не без легкомыслия и не без закидонов девица растет, но уж в тяжелые наши дни на ее плечики легли все тяжести по дому: она и в магазин, и на почту, и в больницу ко мне, иной раз и не единожды, она и варила, и блины пекла, и прибиралась, и бабушку жалела, как умела. Я в окошко больницы на нее смотрел, когда она одна-одинешенька в свободное от дел время часами качалась на качели, аж до неба! О чем вот думала ее головушка легкомысленная? О чем печалилась? Наверное, чувствует: каково-то ей будет без бабы и деда, а в особенности без бабы... Ох, как об этом трудно думать, без слез порою и невозможно. Но Бог и добрые люди помогают нам пока, и ради нее помогают. Я уж в сентябре должен был откочевать в мир бесконечный, а Господь-Бог пока не отправил меня в это неизбежное путешествие, значит, так и Ему угодно.

Материально пока живем более-менее, пенсия ничего у меня, хорошая, гонорар еще зарабатываю, и люди нам помогают, понимая, что такое я тут, в Сибири, каракули пишущий. Ну и сам я помогаю кому и как могу, в меру сил.


Он и сам, народ-то, словно телок, всю зиму, от самого рождения в хлеву проживавший на гнилой соломе, попав на весеннюю поляну, не может понять, что это такое, солнцем ослепленный, простором напуганный, не знает, то ль ему брыкаться и бодаться начинать, то ль спокойно пастись, щипать травку. Лежал всю зиму под теплым брюхом мамы-коровы, тянул ее усохшие сосцы аж до крови, и уютно ему в хлеву было, и безопасно, и тепло. А тут эвон че, на волю выгнали со слабыми-то ногами, без практики и желания жить на воле и самому кормиться...


Зовут в Москву на пьянки по поводу Букера и пятилетия премии «Триумф», на заседание совета по культуре, на общероссийскую конференцию в Челябинск, тоже по культуре, в Пермь губернатор зовет, и еще куда-то зовут, а мне и подумать жутко из дому выйти, повыходил — праздновали 50-летие красноярской пис. Организации. Поговорили, себя похвалили — хорошо. А букерианец наш Фрэнк Грин, сын писателя Грина, говорит: «Раз Вы не едете, я сам в Красноярск приеду». Был он у меня один раз в Овсянке, я его напоил до крепкого пьяна под свежие огурцы — он думает, что и сейчас там «огурьетив», как он называет это растение, цветет и преет...


Некто Бушков — красноярский писатель и ныне богач — издал в прошлом году в столицах 11 книг, из которых я смог прочесть лишь два абзаца. Но у нас уже был поставлявший чтиво Алеша Черкасов, я ни одной его книги до конца прочитать не мог, но тот был тюрьмой ушиблен и уж не в себе пребывал, а этот сморчок держится орлом и презирает всю остальную публику, не желающую следовать по его славному пути.

Я ж, одержимый зудом чернильным, нет-нет и чего-нибудь напишу, на что-нибудь откликнусь. Вот поставили у нас оперу Верди «Бал-маскарад», а я ее в Красноярске слушал в 1942 году в исполнении сбежавших и объединившихся в Сибири Киевско-Днепропетровско-Одесских театров и, растрогавшись, очень хотел повспоминать. И повспоминал, и старые женщины мне звонили и говорили, что они читали и плакали.


КУРБАТОВ — АСТАФЬЕВУ

Простите, Христа ради, если где-то примерещилось поучение. Простите, что я не могу вот взять и замолчать. Это было бы очень по-нынешнему: годы и годы были люди близки, тут р-раз — и по сторонам. Это, может, у господ политиков хорошо, а нашему брату как-то не пристало. Слишком это было бы не по-христиански. Тем более — шепну совсем потихоньку — я вины-то своей и не чувствую. У Вас же и учился говорить то, что на душе лежит. Ну а что померещилось... Вот только с чужого голоса я никогда не пел. Смолчать приходилось, а «коллективное мнение» выражать — нет. Я при всех расхождениях сначала буду дружество беречь, а уж потом частности выяснять. Горе, конечно, что частностей этих уж очень много, но, слава Богу, и терпение у меня не последнее — понемногу разберусь. Конечно, самое-то простое было бы сесть друг против друга, да уж через десять минут и позабыть все, как дурной сон, но... И я уверен, что именно из-за этой невозможности приехать друг к другу порвались многие связи и разошлись сердечно необходимые друг другу люди. Сколько разорвалось, казалось, незыблемых дружб, и как-то все незаметно, по словцу, по недомолвочке, а набралось — на полные разрывы. Теперь вот после Франции этих разрывов прибавится, потому что много чего я там понял и к русскому человеку существенно охладел.

Хорошо, оказывается, жить в стране, где есть нормальный президент и парламент, — можно своими делами заняться — домом, детьми, работой, зная, что те что надо сделают, чтобы ты тут себе башку не расшибал.


АСТАФЬЕВ — КУРБАТОВУ

Дмитрий Быков, красивый, сытый парень, бойчее двух Ивановых, вместе взятых, мыслящий взахлеб, восторгается литературой, исходящей от литературы, причем не от лучшей, да и Курицын и оппоненты евоные как бы и не замечают, что литература от литературы приняла массовый характер и давно уже несет в своем интеллектуальном потоке красивые фонарики с негасимой свечкой, обертки от конфеток, меж которых для разнообразия вертится в мелкой стремнине несколько материализованных щепок, оставшихся от строившегося социализма, и куча засохшего, натурального говна. Белокровие охватывает литературу, занимающуюся строительством «новых» направлений на прежнем месте и из уже давно отработанных материалов.


Жалко затихающего и затухающего в душе и памяти материала. Знаю, что он «мой» и никто его не увидит, не повторит и «не отразит», но в вольную, опустевшую башку наряду с другими «крамольными» мыслями влезла и та, что дело наше не только бесполезное, а и греховное. Обман с помощью слова. Как в церкви, превратив ее в театр блудными словами, сотни лет обманывают — это называется «утешают» мирян, так и мы на бумаге творим грех, изображая и навязывая людям свое представление, в большинстве своем убогое, о таких сложных материях, как жизнь, душа, мир, Бог, бесконечность, смерть, любовь, бессмертие.

Но люди читают и все еще верят лукавому слову.


ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ

Положа руку на сердце, как мы традиционно представляем себе взаимоотношения маститого писателя с критиком? С издателем? В первом случае рисуется нам дежурная схема: гигант творит, неудачник на нем отсыпается или, напротив, купая в похвалах, норовит погреться в лучах чужой славы. Второй случай загоняем в еще более примитивную формулу: один талантливо пишет, другой выгодно продает.

Бывает, конечно, и так. Если без взаимной любви.

Геннадий Сапронов, мой однокурсник по иркутскому журфаку, еще в пору нашей студенческой юности, в середине 70-х, мечтал, что станет когда-нибудь издавать любимого Астафьева. Несколько лет подбирался к классику, знакомился, несколько лет подряд в качестве собкора «Комсомолки» брал у него большие эксклюзивные интервью, превратившиеся со временем в беседы близких людей. Наконец заработал денег и вложил их в двухтомник «Проза войны», объединив все астафьевские военные вещи, включая только что написанную «Чертову яму» — первую часть романа «Прокляты и убиты».

С того памятного 1994 года я наблюдал за ежемесячными перелетами Гены из Иркутска в Красноярск, за тем, как трудно и радостно готовили они вместе к печати новые, великолепно оформленные книги. «Веселый солдат», «Вернитесь живыми» (сборник повестей фронтовиков, переживший в течение года два издания и удостоенный премии Артиады народов России), «Пролетный гусь». Сигнальный экземпляр последней, как и предыдущих (такое уж счастливое совпадение), Виктор Петрович получил в день своего рождения, 1 мая. Именно она, я знаю, помогла выкарабкиваться после тяжелейшего инсульта. Это тогда Астафьев сказал: «Теперь у меня есть свой издатель».

И вот очередной, обещающий стать событием не только российской литературной жизни, проект. Сапронов готовит к изданию переписку Виктора Астафьева и Валентина Курбатова. Неприглаженно-честный, полный любви и боли документ эпохи, созданный не просто писателем и критиком, не просто соратниками, но очень близкими друзьями.

Золик МИЛЬМАН,
собкор «Огонька». Иркутск

В материале использованы фотографии: из семейного архива, Александра ПРЕОБРАЖЕНСКОГО, Валерия БОДРЯШКИНА
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...