За 65 лет жизни на Андрона Кончаловского успели навесить страшное количество ярлыков, а некоторые он сам на себя наклеил (видимо, в порядке самозащиты). Все знают, что он отлично выглядит, снимался в рекламе витаминов, регулярно занимается бегом, не курит, что он сын главного гимнописца и брат главного режиссера страны, что он выдающийся плейбой, крутивший романы с лучшими актрисами Старого и Нового Света; некоторые еще слышали, что он западник, хотя что это такое, давно никто не знает. Наконец, кое-кто из продвинутых вспомнит, что он режиссер
ПРАВИЛЬНОЕ ИСПОЛЬЗОВАНИЕ ЛЮДЕЙ
— Уверяю вас, если вы подсчитаете своих женщин, почти наверняка окажется, что у вас их было столько же, а то и больше. Просто вы не рассказываете об этом, а я рассказал |
— Вы в «Доме дураков» впервые сняли нынешнюю жену? — Но на съемках вам приходилось командовать ею? |
Все перечисленные штампы — как любые штампы — имеют, конечно, отношение к действительности. Но штука вот в чем: скажите, что Кончаловский выглядит ровно на свой возраст, нерасчетливо тратит себя, не имеет ничего общего с гимнописцем и главным режиссером, никогда не был выдающимся плейбоем и не ощущает себя кинорежиссером, а является вдобавок яростным славянофилом, — все это тоже будет верно, даже верней предыдущего. Нельзя только отрицать, что он не курит. А прочее все амбивалентно, и это, я думаю, сознательная позиция.
Ни один фильм Кончаловского не похож на другой, и трудно представить, что «Асю Клячину» и «Курочку Рябу» — две части дилогии — снял один и тот же человек, хоть и с разницей в двадцать лет. И если вы прочтете обе его книги — «Низкие истины» и «Возвышающий обман», посмотрите подряд все его картины и телепрограммы, проговорите с ним два часа и побываете у него в гостях, вам все равно будет не до конца понятно, каков настоящий Кончаловский.
Это же, в общем, и про Россию можно сказать. Что и дает мне основание считать его самым русским художником из ныне существующих: ясно, что перед тобой что-то крайне значительное, талантливое, не слишком счастливое. Но что именно — совершенно непонятно вообще.
— Вы закончили «Дом дураков»?
— Не закончил. Только что добили перезапись. С диким трудом. На «Мосфильме» по-прежнему ничего делать нельзя, пришлось переделывать в Париже. В этом смысле совершенно ничего в России не меняется, закон такой — если что-то сделал местный человек, сразу надо говорить: «Переделывай». Он: а что, а почему? Никаких вопросов, переделывай. С третьего раза можно добиться чего-то, отдаленно похожего на.
— В России кто-нибудь видел картину?
— Андрей Плахов.
— Она в Венецию поедет?
— Да, они взяли.
— Войны там много? Или так, фон?
— Да война не может быть фоном, вот в чем дело. Это такое явление, что все начинает им определяться. Когда Пьер Безухов на Бородинском поле — там есть война, нет? Формально есть только Пьер, а вокруг хаос, данный его глазами. У меня фильм, строго говоря, не о войне, там почти нет ничего батального. Подлинная история. Действительно стоял такой дом на границе Чечни и Ингушетии, психиатрическая больница, в которой преобладали психи тихие, небуйные. Такие, которых можно на всяких несложных работах использовать. Когда война началась, персонал разбежался. Ну и эти люди стали устраивать свою жизнь сами. Появились свои диктаторы, свои диссиденты, революционеры, шуты... Это локальная очень картина. Герои фактически не выходят со своего двора. Снимали в Геленджике и под Москвой. В замысле это, понимаете... «Полет над гнездом кукушки», но наоборот. По-английски говоря, перевертыш inside — outside. У Кизи, и в особенности у Формана, психушка была метафорой тоталитарного социума, из которого надо любой ценой вырваться. А у нас, напротив, — весь мир сошел с ума, и только внутри психушки сохранилось подобие человеческих отношений... Я думаю, такой перевертыш случился оттого, что мир за эти почти тридцать лет, отделяющих нас от формановской картины, тоже перевернулся. Идея бегства на свободу сменилась идеей бегства от свободы.
— Веселое будет кино, как я погляжу...
— В идеале — да, трагикомедия. Сплошной праздник, но с кровью. Самый наш жанр.
— К вопросу о переменах, случившихся за тридцать лет... Вы много живете в Штатах и Европе. Нет у вас ощущения, что они на спаде, а мы на подъеме?
— Ощущение нашего подъема появилось исключительно потому, что они на спаде. Мы перманентно падаем, а тут — бух! — они: сразу начинает казаться, что мы взлетели... У нас ничего не делается без оглядки на Запад. Но с чем вообще можно сравнивать Россию? Если с идеальным государством, то да, здесь плохо. Если с любой другой страной мира — все нормально и даже хорошо. Мы такие и платим за это. Единственный принцип, которому я неукоснительно следую, — человек свободен делать все, что ему заблагорассудится, и за это отвечать. В России нет такого минуса, на который не нашлось бы плюса. Это все-таки самая интересная страна мира, и всегда была такая. Иное дело, подчас хочется, чтобы тут было... как-то менее интересно, чтобы вздохнуть стало можно, что ли!
Сейчас появилось новое самоощущение — правда, не подкрепленное пока никакими переменами: по-прежнему никто ничего не хочет делать, по-прежнему все только с разрешения... Ведь кто такие наши олигархи? Это люди, которым разрешили быть олигархами. Сейчас их меняют на других олигархов, лояльных. И я Путина понимаю: если он позволяет людям несколько больше, чем другим, — ему желательно, чтобы это были по крайней мере лояльные люди. Но обогащаются они по-прежнему не сами, а с разрешения. Другое дело, что я в этом никакой трагедии не вижу: Россия — абсолютистская, крестьянская, шекспировская страна, она такая, другой ее не сделаешь...
— Мне иногда кажется, что при всем своем хваленом западничестве вы Россию любите сильнее многих профессиональных патриотов.
— Ну люблю, конечно... а куда деваться?! У меня нет другой страны. Это как с родственником, которому ты иной раз всю рожу готов расквасить — у, бесстыжая образина! — но, когда к нему кто-то полезет с кулаками, вы же первый защищать его броситесь, верно? Западник — не западник, с терминами пусть другие разбираются, а переделывать нас бесполезно, надо любить и использовать то, что есть. Для жизни, может, это и не идеальная страна, а сюжетов и страстей тут кладезь.
— Вы не жалеете, что поздно уехали?
— Жалею. Надо было на десять лет раньше. Чего терпел, спрашивается?
— Перемена почвы вообще благотворна для художника?
— Да художники все разные! Для меня была благотворна, я все попробовать хотел. Я и картины все делаю разные. Для Тарковского, например, это была гибель, он и заболел от нервов, я думаю. И не надо было ему уезжать. Это его все Володя Максимов разагитировал. Я отговаривал. Перед той пресс-конференцией мне наше киноначальство сказало: Андропов лично гарантировал ему безопасность, пусть он вернется, только обменяет свой синий паспорт на красный. Потому что, если начнут оставаться люди с синими, служебными паспортами, завтра смогут остаться десятки наших дипломатов. Я лично Андропова не знал, но с людьми, близко его знавшими, общался. У меня было ощущение, что этому человеку можно верить. Андрею показалось, что я его уговариваю, потому что я агент КГБ. Потом, после этой своей пресс-конференции, он мне повстречался в Париже и сделал большие глаза: ты что здесь делаешь? «То же, что и ты, — ответил я, — живу». — «Нет, у нас с тобой тут разные дела», — сказал он и прошел мимо.
Он снял там две замечательные, сложные картины. И все-таки не надо ему было уезжать, потому что в известном смысле здесь ему было проще. Здесь он был мученик, герой, светоч, а там — только режиссер. И в диссидентской среде он был чужой совершенно — это же профессия, люди всерьез этим занимались, политикой этой. А он был для них просто человек, снимающий непонятное кино. Но он ведь только в кино был несгибаемый воин. А в жизни он был податливый, мягкий, позволяющий себя убедить.
Есть люди, которые снимают всю жизнь про себя, вообще все делают из себя. Есть другие, которые аккумулируют в себе чужое, они сегодня одни, а завтра другие совсем. Я принадлежу к этой второй породе, для меня естественно менять страны, стиль, женщин, занятия... Вот Куросава: где он настоящий? Самурайское, бойцовское кино снималось в целях коммерческих. Были комедии, были адаптации русской классики, были лирические фильмы вроде «Додескаден», а был «Дерсу Узала», у которого с «Семью самураями» решительно ничего общего, кроме автора. И качества, разумеется.
— Раз уж мы вспомнили о Тарковском: никогда я не мог понять, как вы — два очень молодых человека — написали сценарий «Андрея Рублева», лучшего, вероятно, фильма шестидесятых годов...
— Это вам он кажется лучшим. На самом деле у меня к «Рублеву» отношение сдержанное. Это была блестящая неудача.
— Ладно, не кощунствуйте.
— Я серьезно говорю! Вообще все наше кино шестидесятых годов, советское, его надо воспринимать в тогдашнем контексте. Оно сильно отставало от мирового. От французской «новой волны», скажем. Мы все подражали им, с опозданием на два-три года. И нам нравилось делать такое деструктурированное кино, потому что структурированное мы толком не умели.
— Что вы понимаете под структурой?
— Начало, конец, середина, кульминация. Надо было просто рассказывать историю, блюдя некое единство формы... Я только в конце работы над сценарием понял, как это надо было делать. Надо было взять одну историю с колоколом, с начала до конца. Льют колокол, и ходит на фоне всего этого какой-то монах, вообще не говорящий ни слова за всю картину. Обет молчания. А уж потом, флешбеками или как хотите, можно было дать его воспоминания, татарский набег, дружбу с Феофаном... Колокол — это такая структура всеобъемлющая, он как чаша, и у нас в эту чашу все бы поместилось. Вот тогда это было бы по-настоящему хорошее кино. Но я это поздно понял...
— Все равно удивительно, что вы в двадцать семь — тридцать лет раскочегарили такую историю.
— Да когда же и писать такую историю, как не в молодости? Много тестостерона, много водки — ну-ка, давай, мы сейчас все придумаем... Языческий праздник придумаем, татар... Идеальный сценарий должен быть другим. Как «Доктор Живаго» Болта в старом фильме Дэвида Лина. Вот там действительно все собрано, построен замок на кончике иглы.
А, собственно, что вы все про кино меня спрашиваете? Я уже понял: вы умный. Дальше можно про что-нибудь интересное.
— Мне кажется, с человеком надо говорить о том, чем он занимается...
— Так я занимаюсь вовсе не только кино! Я ставлю оперные спектакли. Делаю цикл телепрограмм. Живу в конце концов.
— Но разговоры о вашем плейбойстве вам наверняка надоели.
— Надоело само преувеличение этого плейбойства. Уверяю вас, если вы подсчитаете своих женщин, почти наверняка окажется, что у вас их было столько же, а то и больше. Просто вы не рассказываете об этом, а я рассказал.
— Щедрый комплимент. Не возникло ли у вас за шестьдесят пять лет жизни ощущения, что все бабы дуры?
— Ничего подобного. Это все мужики дураки. Женщины гораздо умнее, тоньше, интеллектуальнее; другое дело, что они сами этого не сознают. Они умны интуитивно, а не рассудочно: у мужчин такого дара предвидения даже вполовину нет. Кассандра была кто, мужчина, может быть? Я не говорю уж о том, что пифии, прорицательницы, весталки — все это женщины, и даже Тиресий, тот, что в «Одиссее», был гермафродит! Это мне NBC не дала грудь ему сделать. У них у всех третий глаз, у женщин.
— Но они зато и эгоистичнее гораздо...
— Да человек по природе своей эгоистичен, оставить уже надо этот миф о его всечасной готовности к самопожертвованию! Мужчины даже более корыстны, если на то пошло... Женщина строит мир, мужчина разрушает.
— А мне казалось, ровно наоборот...
— Это вы женоненавистников обчитались, вам теперь надо феминисток почитать для равновесия. Женщина созидает жизнь — в этом главная ее функция. А мужчина строит не жизнь, он цивилизацию строит. Цивилизация ведь устроена так, что если хочешь ее развить, то обречен все время разрушать. Мужчина создает только дом, коробку из стен и потолка. А женщина населяет его криком, шумом, детьми, говном, плесенью... Без всего этого совершенно невозможно, все становится ненужным сразу.
— По книжкам мне показалось, что вы довольно прагматично относитесь к людям и просчитываете каждый свой шаг, это так или сочинено имиджа ради?
— Это совершенно не так вообще! Я в жизни своей не совершил расчетливого поступка. Иначе стал бы я так много ошибаться, как вы полагаете? Я в людях ошибался на каждом шагу! А любовь? Я влюблялся постоянно, а разве может быть что-то более иррациональное?
— Но разве вы не использовали людей, грубо-то говоря?
— Ну да, использовал, конечно. А вы не используете? Это всегда баланс — кем-то пользуетесь вы, кто-то пользуется вами. Я смею думать, что расплачивался со всеми. Вы вообще можете показать мне человека, который бы за всю жизнь не попытался извлечь пользу из общения? Даже сейчас вы используете меня, чтобы сделать интервью; я использую вас, чтобы предстать перед читателем в лучшем свете и чтобы вслух что-то сформулировать для самого себя. Как-то я больше верю во взаимную пользу, чем во взаимное пылкое бескорыстие. Но любовь, любовь я никогда не использовал. Это всегда настигало. И часто приводило к краху.
— Поговорим о вашей знаменитой спортивной форме: вам трудно дается этот цветущий вид? Или все — заслуга природы, породы и прочая?
— Нет, это регулярный, систематический труд. Надо потеть. Постоянно заставлять себя бегать. Бегать причем не по делам, а по-настоящему, каждое утро сколько-то километров. Есть, знаете, четыре категории дел. Первая — срочные и важные: эти можно сразу посылать подальше, они сиюминутны и, как правило, только отвлекают от главного. Вторая: срочные и неважные. Тут надо быть чуть внимательнее: неважность их может быть обманчива. Третья: несрочные и неважные. Об этих уже стоит думать: они, как правило, интересны. И четвертая, самая главная: несрочные, но важные. В эту категорию я включаю заботу о себе, своем облике, спортивной форме и настроении.
— Интересно, бывают минуты, когда вы себе в высшей степени омерзительны?
— Сколько угодно.
— А не скажешь...
— И очень хорошо. Буду я вам сейчас рассказывать, когда и за что я себе не нравлюсь! Поверьте, что это чувство мне хорошо знакомо. Но покажите мне человека, готового на весь мир подставляться...
— Да сколько угодно. Русский художник это очень любит.
— Не всякий, не всякий... Наверное, из ненависти к себе можно извлечь всякие плодотворные состояния. Но я не хочу, я бы тогда просто изуродовал свою жизнь. Я себя люблю, очень.
Дмитрий БЫКОВ