Сергей Соловьев отмечает 25 августа шестидесятилетие. Детство он провел с Ким Чен Иром, в юности собирался на гильотину за Михаила Ромма, а в зрелости намерен реабилитировать толстовского Каренина
СЕРГЕЙ СОЛОВЬЕВ: СОВЕРШЕНСТВО ЗАКОНОВ НЕ ГАРАНТИРУЕТ МИРОВОЙ ГАРМОНИИ
Коль скоро вы родились в Кеми, в Карелии, то в вашем роду были поди и ссыльные? Или напротив — какие-нибудь местные купцы-лесопромышленники?
— Нет, ссыльные, сталинские ссыльные. Вообще вся родня по линии мамы, она северная. Бабушка была дочерью смотрителя Архангельского маяка. Один из бабушкиных братьев Павел Башмаков составил карту рельефа шельфа Белого моря на подходах к Архангельску, так что сейчас плавает сухогруз, названный в его память. Жили-поживали мои родные в Архангельске, там бабушка вышла за моего деда, который был банковским служащим. Когда там высадились англичане, дед продолжал сидеть на своем стуле и производить банковские операции: не воспринял с достаточной серьезностью факт вторжения Антанты. За что и поплатился при Сталине. Его своевременно посадили в «Особлаг» — был в Кеми такой распределитель. И бабушка, как декабристка, забрав двоих детей, туда отправилась. Причем сначала деда даже ненадолго отпустили, но потом опять забрали и укатали в Соловки, где он и погиб.
А вы-то свое кемское детство помните? Как вас воспитывали? За что драли?
— В Кеми я был еще младенцем, поэтому ничего не помню. Драть меня ни в каком городе не драли. А детство прошло в Пхеньяне. Потому что отец был военным, занимался внешней разведкой и, в частности, сажал на свой стул Ким Ир Сена.
Вы даже, кажется, по молодости таскали за уши Ким Чен Ира?
— Ну не помню, за что именно я его таскал, но мы проводили вместе достаточно много времени. Во всяком случае, пока 1 Мая или 7 ноября мой отец стоял рядом с Ким Ир Сеном на трибуне во время парада и демонстрации, мы с нынешним руководителем Северной Кореи проводили время за трибуной — во что-нибудь играли и толкались. Говорят, часто дрались... Но и этих подробностей я тоже почти не помню.
Как я понимаю, после Кореи семья обосновалась в Питере. А как вы попали отроком в БДТ?
— Ну это отдельная история. В 56-м году, лет в 12 — 13, меня нашел на улице режиссер Игорь Петрович Владимиров, который тогда работал в этом театре. И меня взяли играть роли мальчиков во взрослых спектаклях.
Товстоногова боялись?
— Нет, у меня с ним были замечательные отношения. Это было чудесное время, театр был на невероятном подъеме. И народ за кулисами был феноменальный. Я играл с Полицеймако, со Стржельчиком, видел великую Казико. Весь Ленинград выл от желания попасть на «Идиота» со Смоктуновским, что было почти нереально, а я с незабвенным Иннокентием Михайловичем зарплату вместе получал — иногда он меня пропускал вне очереди. У меня даже, как у взрослого, был небольшой конфликт с Георгием Александровичем Товстоноговым.
Это на какой же почве?
— Для поступления во ВГИК нужна была характеристика от какого-нибудь выдающегося деятеля культуры. Я пошел и попросил ее у Товстоногова. Он спрашивает: «Куда поступаешь?» — «А вот во ВГИК, на режиссуру». — «Не дам я тебе характеристики, не надо тебе туда. Я в этом году открываю актерскую студию, ну зачем тебе быть говенным режиссером, если я могу из тебя сделать приличного артиста?» Формулировка про мои грустные перспективы в режиссуре, конечно, меня обидела, я даже не стал продолжать разговор. Но несколько лет спустя, когда получил Государственную премию за «Сто дней после детства» и отбывал «лауреатскую повинность», поскольку полагалось отработать год в комиссии по присуждению этих самых премий, я попросился поехать смотреть именно товстоноговскую «Поднятую целину» на предмет «экспертного заключения». В свои тогдашние 29 лет я приехал как режиссер, и даже не совсем «говенный», чтобы «с государственной точки зрения» оценить спектакль строптивого мэтра.
Получили некоторую моральную сатисфакцию?
— Ну конечно, конечно... мне было очень приятно.
Поскольку вы учились на курсе у Ромма и Столпера, то интересно, чем различались их профессиональные требования? И, кстати, кто ходил в любимчиках у одного, а кто у другого?
— Ромм набрал наш курс в 62-м. А вскоре произнес речь в ВТО (Всероссийское театральное общество, ныне именуемое СТД. — Ред.) по поводу антисемитизма. Знаменитая была речь, мы ее в списках читали. После этого выступления Михаила Ильича стали гондобить по-черному. Закрыли картину, выперли из института. Тогда мы стали орать, что пойдем буквально на гильотину, чтоб его вернули. Ромму было за шестьдесят, и он хорошо понимал, что длительные разборки ни к чему не приведут. Он погасил наш робеспьеровский пыл, сказав, что ничего не надо, гильотина отменяется, поскольку у нас нет времени на скандалы — надо доучиваться. И прислал вместо себя добрейшего Александра Борисовича Столпера. Александр Борисович был убежден, что самый умный и вообще самый совершенный человек на Земле, когда-либо порожденный человеческой цивилизацией, — это писатель Симонов, с которым он дружил. То есть если говорить о любимчиках — любимчик у него был один: Константин Михайлович. Когда у кого-то из студентов возникали любые проблемы, то, независимо от их темы, Столпер советовал: «Возьми томик Симонова, почитай — ты все там найдешь». Мы обожали нашего педагога. Тем более что дело было уже на третьем курсе, и самое главное из того, что нужно было вбить нам в башку, Михаил Ильич Ромм к тому времени уже вбил.
Вы вправе послать меня к чертовой матери и не ответить, но все же хочется спросить одного из главных киноспециалистов по вопросам любви, как он впервые женился? Чего ждал от союза с Екатериной Васильевой? Или ничего не ждал, а, что называется, отвечал «зову плоти»?
— Ничего не ждал, никакому «зову плоти» не отвечал. Катя Васильева училась на актерском отделении, и я, в отличие от педагогов, считал ее женщиной дивной красоты — абсолютно ни на кого не похожей. Однажды Катя попросила помочь разобраться с Чеховым: хотела попробовать играть Сарру в «Иванове». Я стал с ней репетировать. Слово за слово — на третьем курсе поженились. Никаких таких фатальных обстоятельств, сродни «зову плоти» или битью головой об стену (вроде как стену пробил — а за стеной Катя курит), ничего такого за мной не наблюдалось. Мы сошлись на чеховском «Иванове». По-моему, это самый лучший фундамент для заключения брака. И вообще для всего на свете.
Думаю, благодарные читатели (а главное — читательницы) мне не простят, если не спрошу о Татьяне Друбич. Скажите, вы чувствовали себя Пигмалионом по отношению к ней?
— Ровно в той же степени, в какой она должна чувствовать себя Пигмалионом по отношению ко мне. И никакими фрейдистскими штучками эти отношения не описать. А еще мы оба содрогаемся от пошлости, когда мне говорят, что она — моя муза.
Ну а чем же тогда вдохновляетесь?
— Елки-моталки! Ну что, белый свет так беден, что нечем на нем вдохновиться? И потом, это все-таки мое дело, чем я вдохновляюсь сегодня, чем — завтра. И конечно же Таня никакая не муза. А я профессиональный режиссер и всего лишь хочу иметь в руках идеальный для меня актерский инструмент. Ровно такой же идеальный, каким был операторский. Я просто ушел бы из кино, если бы с первых шагов не нашел Володю Чухнова, Пашу Лебешева, Гогу Рерберга, Леонида Ивановича Калашникова. Я снимал с ними не потому, что водку пил в их обществе. Водку пил — потому что они великие операторы. Вот и Таня для меня — одна из узловых явлений в этой жизни. Я убежден, что она не человек. Она — женщина. И она то, что я понимаю под словом «женственность», а при этом совершенный инструмент, способный передать это понятие на экране. Причем то, что мы были мужем и женой и что у нас взрослая дочь, — факты уже из совершенно другой оперы.
Вы взялись за экранизацию «Анны Карениной», чей ключевой мотив, важный для Толстого, — конфликт между неуправляемой страстью и религиозным долгом перед семьей. Вам не кажется, что этот конфликт может показаться сегодняшней публике неактуальным? В ситуации второй волны сексуальной революции в сознание соотечественников плотно вошли идеи свободной любви.
— Да нет никакой сексуальной революции и свободной любви никакой тоже нет, есть нормальная распущенность. Иногда просто хулиганская, иногда специфически половая. То и то, в общем-то, из уголовщины. Рассказали бы вы Ахматовой про сексуальную революцию, уверяю, она бы на вас посмотрела, как на умалишенную.
|
Между тем существуют уже и российские фильмы, которые серьезно исследуют нынешние любовные реалии: к примеру, «Любовник» Тодоровского.
— Знаете, в обществе ограничений действительно нет: все ограничения лежат внутри тебя. В принципе, с чего начинается религиозное чувство? Не с того, чтоб тебя подвели к образу и сунули в руку свечку, а с того, что ты чего-то недостойного совершить не можешь. Даже наедине с самим собой, даже если тебя никто не видит или ничего тебе за это не будет... Почему? Да потому что в этот момент в тебе пробуждается совесть.
Очень может быть. Только не стоит отказывать в наличии совести и нерелигиозным гражданам... Значит, вы будете снимать о том...
— ...о том, о чем Лев Николаевич написал, о той совокупности проблем, которые потребовали именно этого количества страниц, а не другого. А писал он прежде всего историю страсти... Что же касается совести и других религиозных и нерелигиозных чувств, в романе заключенных... В чем, например, как мне кажется, сегодня главный кризис нашего общества? В тотальной бессовестности. Видят тебя не видят, ты понимаешь, что тебе все разрешено. И чем безобразнее ты себя распускаешь, чем бессовестнее ведешь, тем больше открывается радужных перспектив. Поэтому мы, я думаю, — абсолютно обреченное общество. Действительно нам можно делать все, называть различного рода безумные безобразия «зовом плоти и страсти» и все такое. Для того чтобы преуспеть сегодня, нам нужно прежде всего искоренить, выжечь в себе понятие совести.
Но какое это имеет отношение к Карениной?
— Для Толстого важно отношение к совести как к основе Божественного. Когда в момент грехопадения Вронский говорит Анне: «Боже, как я счастлив!» — она на него смотрит, как на умалишенного: «О каком счастье ты можешь говорить?» Это что, ее Каренин научил? Нет. Просто совесть заговорила. И дальше — начинается колоссальная трагедия совестливого, а значит, и Божественного человека.
Интересно, а Каренина вам жалко? Его таким противным всегда играют, а ведь истиный христианин, способный прощать. Одна беда — к мнению света чересчур прислушивается.
— Да их всех жалко. Они все там замечательные. Это срез лучших людей России. Поэтому для меня самая нелепая обязанность — сделать так, чтобы у Каренина «уши торчали». Поскольку дело не в ушах, а в том, что человеку кажется, будто сводом правил и нормативов можно достичь гармонии. Он полагает, что чем совершеннее законы, тем вернее они служат залогом человеческого счастья. Кстати, хорошо объясняет авторский замысел Льва Николаевича его запись в дневнике в 82 или 83 года (привожу по памяти): «Вчера ночью проходил через спальню С.А. и опять, не снимая сапог, сделал с ней это. Боже, зачем? И перед людьми грешно, и перед Богом стыдно». Вот при всей феерической комичности на самом деле эта фраза объясняет все. Все-таки все поступки в этом мире должны быть соотнесены с нормами совести и стыда. Это самая высокая нравственная норма — и человек устанавливает ее для себя сам. Чем выше и значительнее сам человек, тем сложнее эта норма. Чем совершеннее будет становиться человечество, тем больше будет усложняться граница между тем, что человеку стыдно, и тем, чего не стыдно. Хотя, если выглянуть в окно, то возникают опасения, что эта норма вот-вот исчезнет вообще. Но тогда автоматически исчезнет и само человеческое общежитие.
|
Татьяна РАССКАЗОВА
В материале использованы фотографии: Стаса ПОЛНАРЕВА