Марк Захаров в «Ленкоме» вновь поставил Островского. И вновь — про нас
КУДА? ЗА МИЛЬОНАМИ!
Замечательное место есть у Островского в этой пьесе (в «Последней жертве») — когда какие-то люди разговаривают меж собой на очередном балу, или на званом обеде или ужине по поводу очередной помолвки (как сказали бы сейчас — на очередной презентации): а все-таки, господа, какие раньше хорошие были деньги, легкие деньги... Сейчас не то, сейчас деньги пошли тяжелые. Раньше-то тратили их люди совсем другие — сердечные, искренние... А сейчас не то...
Вот так стоят они на фуршете, с тарелками в руках, помятые господа, немолодые и довольно жалкие, и говорят, в общем, правильные вещи. Сценка эта занимает в коротком ленкомовском спектакле, может быть, меньше минуты. Но значение ее велико — меж сладких подробностей частной истории, высоких и не очень чувств, сердечных авантюр, мелких и крупных подлостей вот эта тема «хороших и плохих» денег — не должна затеряться, не должна выглядеть историческим фоном, как выглядела раньше, при советских постановках.
То, что Островский перестал быть историческим музеем на сцене — давно уже не открытие. Слово «вексель» (по нашему долговое обязательство или кредит) или слово «яма» (по нашему СИЗО) — звучит сейчас совсем по-другому, чем двадцать лет назад. Люди, попавшие в жесткую, прямую зависимость от денег, — уже не воспринимаются пережитком прошлого. Для них, этих людей, по нашим понятиям, живущих в доисторическое время, — деньги не являются некой мертвой, сухой, цифровой субстанцией, как для большинства нынешнего населения. Субстанцией страха и зависимости. Нет, даже небогатые люди говорят у Островского о деньгах, как о чем-то живом, теплом, одушевленном — с завистью, с насмешкой, с любовью. А мы вот все никак не привыкнем, все корежимся. Все стесняемся.
Спектакль (и у Островского, и у Захарова), на мой взгляд, об этом — что пора бы уж привыкнуть. Что эпоха легких, шальных денег — эпоха по-своему праздничная, и по-своему страшная, эпоха быстро нажитых состояний, чудесных карьер, эпоха карнавальных ценностей — проходит. И наступает что-то другое.
...Понять бы — что?
Критика и зрители воспринимают спектакли (особенно такого театра, как «Ленком») по-разному. Критик ищет новизны и, не находя ее, раздражается. Зритель ищет старого, любимого, родного.
И обязательно находит его на этой сцене. Умопомрачительная сценическая конструкция, властно врывающаяся в диалоги музыка, веселый абсурд, цирковая яркость, горечь и смех, словом, спектакль-праздник. «Господи, а я уже привыкла за последнее время, что театр — это испытание. Даже странно как-то», — сказала моя жена.
Так вот, о сценической конструкции. Всю сцену загромождают настоящие экипажи — красивые старинные экипажи, лаковые, с чудесными дверцами и огромными колесами. Одно их описание заслуживает целой статьи о работе художника и декоратора. Одно описание того, как работают на сцене актеры, хлопая дверцами экипажей, выбегая и впрыгивая внутрь, — могло бы заменить целую статью. Не так ли и современный человек живет «от машины до машины»? Не так ли и он, легко расставаясь с тем, что осталось позади, за спиной, садится в машину и нажимает на газ? Не так ли заманчиво блестит и его автомобиль, как символ вечно сияющего будущего? Герой Певцова, господин Дульчин, первейший кандидат в долговую яму, страшный игрок, охотник за богатыми невестами, циник похлеще нынешних, командует, садясь в экипаж в последней сцене: «Едем!» — Куда? — «За мильонами!» — в восторге и упоении кричит он... В экипажи рассаживаются и все остальные. Все едут. Все за мильонами — плохие, хорошие, глупые, умные.
Страшно. А если я не хочу за мильонами? Ведь не все же влезут в эти лаковые уносящиеся экипажи?
У мудрого Захарова ответ на эти вопросы висит прямо над вашей головой, зритель. Узкая панель над сценой как бы имитирует модную роспись потолков того времени — свежевыкрашенные купидоны, красотки, закатывающие глаза, томные юноши со взором горящим. Чувства. Любовь. Семья. Господин Прибытков (ох, любил народный драматург говорящие фамилии, напоминали они ему трогательные истории неизвестных московских писателей, писанные за три копейки и изданные на плохой бумаге), герой Александра Збруева, обаятельнейший монстр русского капитализма, он-то не едет никуда, он уже заработал свои дикие миллионы, причем столько, сколько и представить невозможно... Он-то и есть супер-герой, его глазами смотрят Захаров с Островским на новую приближающуюся эпоху «жестких» денег. Опять же и по возрасту он им — драматургу и режиссеру — ближе, и по воспитанию (человек не просто богатый, но гордый, и главное, «приличный»). Ему на закате жизни, на излете карьеры — не денег нужно, а любви. Покоя. Смотреть в любимые глаза. Дарить подарки. Оберегать. Ему нужен дом, а не несущийся экипаж. Збруев блестяще играет человека, который с честью несет «бремя денег», — усталого от лживого поклонения, от своей тотальной власти, но при этом сохранившего лицо. И внутренние правила. Збруев замечательно играет «отцовскую», хотя и мужскую любовь к госпоже Тугиной, несчастной, потерявшей голову женщине (Александра Захарова). Замечательно завоевывает эту женщину — нежно, тонко, с достоинством. Для нас, зрителей, очень важен этот человек — потому что дает надежду: деньги могут не только портить, сносить башку, толкать на злое — они могут возвеличивать, облагораживать, просвещать, укрупнять — заурядных людей.
И все-таки ответ на вопрос — вот тот самый, со стрелами, розовыми щечками и блестящими глазками, что нарисован вверху, — не прочитывается до конца. Он неясен. Потому что время у нас другое. Как-то вот научился современный человек прекрасно совмещать и семью, и цинизм, и расчетливость, и чувствительность, и любовь, и самое подлое дело. То, что у Островского в эпоху его прибытковых и дульчиных было делом самым важным, самым значимым, вокруг чего все вертелось и на сцене, и в жизни — любовь, помолвка, свадьба, — в наши дни является делом сугубо частным и... не самым важным. Нынешние прибытковы столько раз женятся и пережениваются (да и глупо было бы им это запрещать, такова общая мораль), что миллионерская страсть к домашнему очагу уже не является панацеей, надеждой для общества — мол, что-то они там в конце концов построят, что-то установят в нашей морали незыблемое. Потому и концовки у спектакля как бы нет — уехали за мильонами, и все тут. А мы остались.
Так что даже хочется пьесу А.Н. Островского «Последняя жертва» перечитать еще раз (и еще раз) на предмет такой: а нет ли там чего-то еще, кроме стариковской любви к молодой женщине, — обнадеживающего? Уж не в злом ли чеченском кредиторе Салай Салтаныче — надежда? Не в тех ли оставленных за рамками сцены строгих прокурорах и приставах, что поведут Дульчина в яму? Хочется верить — нет, не в них. Не в них... Так в чем же? Как пережить, как избыть из себя «тяжелые» эти деньги?
Я ходил по фойе с женой и приглядывался к зрителям. Зритель ленкомовский — он ведь особый. Из кого бы он ни состоял — из людей знаменитых и незнаменитых, чиновных и нечиновных, — это в нем всегда чувствуешь: в зрительном зале здесь, как правило, люди гордые, независимые, успешные, светские и, главное, «приличные». Лучшие, так сказать, представители среднего класса — устойчивые, корневые представители, не тусовка. Я приглядывался к ним и пытался понять — ну как они-то, в новую эту эпоху, и есть ли среди них новые прибытковы, и если есть, как эти прибытковы себя чувствуют и на что ориентируются, на какие такие идеалы чистой любви?
И вот какие результаты дало мое «включенное наблюдение» за захаровским зрителем — в момент, когда зритель расслабился, пил вместе со мной коньяк и болтал с дамами.
К коллизии «любовь — деньги» зритель относится в целом спокойно и доброжелательно. Он, конечно, за любовь. Тут вопросов нет. Но какое-то смятение все же есть — по вопросу о том, не сволокут ли и самого збруевского героя, миллионера-сэра, благороднейшего купца Прибыткова в ту же долговую яму, куда он отправил перед этим подлеца Дульчина? Не слишком ли он... с этим подлецом? Ведь законы цепной реакции еще никто не отменял... Сначала ты его, потом он тебя.
Нет, конечно, никто об этом не говорил (и даже не думал), но какая-то невесомая легкая тень сомнений носилась по залу.
...И даже купидон со стрелами вдруг показался мне не так нежен и юн, как в первом действии. И некоторым образом рядом с воинственным колчаном стрел на его плече прорезались и погоны. «Ну ладно, ладно... — буркнул я про себя купидону. — Ты давай там не очень, судебный исполнитель любви. Без тебя разберемся».
Так, кстати говоря, что же остается мне, зрителю, после того, как все экипажи унеслись прочь — и после того, как всех должников заберут в яму, после того, как все будет кончено? На что надеяться?Остаются, как ни странно, женщины. Как ни странно — потому что захаровский театр во все времена был именно мужским театром, театром писаных красавцев, секс-символов (иногда им даже тесновато бывает на одной сцене), гордых и обаятельных, настоящих мужиков, которым под ноги валятся целые снопы женщин. Валятся они и здесь, в этом спектакле — просто не держат их ноги: и госпожу Тугину, и ошалевшую от сексуального томления и чтения романов Ирину Лавровну (Олеся Железняк). Да, в общем, все они — и блистательная сваха, и добродушная нянька, и брюхатая служанка, и бессловесная вдова-купчиха, трясущаяся в падучей страсти не важно к кому — представляют собой комичное зрелище. Комичное — но только на первый взгляд. Потому что только с этими персонажами — даже глупыми, даже жадными и жалкими — можно быть рядом. Только их женская плоть, которой в спектакле очень много, женская стать, женская страсть — обнадеживают хоть как-то. Дают надежду, что жить еще можно. Интуиция, на мой взгляд, не подвела Захарова — нынешний мир выстраивается вокруг женщин, вокруг их забот и увлечений. Женский мир. Ибо мужской себя, пожалуй, исчерпал. И то, что розово-глуповатый купидон — бог и символ нашего мира, пожалуй, правильно. Хоть и странновато, но правильно. Любите и размножайтесь — ничего другого и не остается. Уф. Стариковская, скажете, мораль? Ну-ну...
Борис МИНАЕВ
В материале использованы фотографии: Александра КУРОВА/ИТАР-ТАСС