На сон поэтов

Стихи расцветают при застое. А потому их время еще не пришло

Спрашивать, почему сейчас мало хороших стихов — то же, что сетовать зимой на отсутствие грибов. У них свой сезон и у поэзии тоже. Нынче другие радости и жанры — семейные саги и покаянные письма. Сознание своей правоты есть только у очень твердых людей. А твердые стихов не пишут — им и так хорошо

Дмитрий Быков
фото: Александр Фомин/PHOTOXPRESS.RU

Для того, кто уяснил себе циклический характер русской истории и определился со стадиями этого круга, вопросов насчет настоящего и будущего почти не остается. В прошлом еще есть какие-то неясности, а в будущем все понятно. Даже скучно.

Спросят, например, тебя: где сейчас хорошие стихи, и почему поэзия не оказывает никакого влияния на общественную жизнь, и почему современная молодежь в массе своей не проявляет к ней интереса, а то, к чему проявляет, поэзией никак не назовешь? А ларчик открывается просто: смотришь ты на 1925 — 1931 годы, видишь прямую аналогию и никаких комментариев не нужно.

В отличие от других историй, каждая из которых развивается по собственной траектории (замкнутой или разомкнутой, прямой или кривой, тут уж все зависит от национального характера), русская построена как пьеса, где все роли давно расписаны. В этой пьесе четыре действия: революция, заморозок, оттепель, застой. Дальше опять по кругу. У каждого действия — свои обязательные персонажи.

У революции — когорта славных, которых потом частично выпихнут за границу, частично пожрут.

У заморозка — тиран и при нем капелла тонкошеих вождей.

У оттепели — дружный хор раскрепостившихся талантов и молодых бунтарей, почувствовавших, что можно.

У застоя — полубезумный сатрап на троне, маразм в общественной жизни и пышный декаданс в культуре.

РЕЖИМ КАК СОАВТОР

Соответственно и у литературы в каждой фазе этого замкнутого процесса — свои герои.

Революция порождает дружную компанию новаторов, революционеров формы; они ведут непрестанную полемику с архаистами. Талантов много, гения нет.

Революции — время поэзии и драматургии, оперативных родов литературы, стремительно реагирующих на происходящее. Осмысление — то есть проза, эпос, исторические и семейные хроники — начинается потом.

Заморозок предполагает нишу одинокого гения — больше укрепляющемуся государству не нужно. Через этого гения общество подает сигналы власти, а та возвращает их обратно. Остальные постепенно выдыхаются или гибнут; правда, рядом с гением есть обычно две-три фигуры, почти равные ему по масштабу, — чтобы одиночество его не было абсолютным. Поэзии в это время сравнительно немного, иногда она просто молчит — потому что поэзия так устроена, что в пыточные времена ей не поется. «А просто мне петь не хочется под звон тюремных ключей», — сказала русская Муза голосом Ахматовой.

Но русский заморозок редко длится дольше 20 лет — этого времени хватает для того, чтобы в очередной раз исчерпать ресурс народного страха и терпения. Все начинает разваливаться.

Начинается оттепель, легкое потепление и дозволенное послабление — и русская Муза, обрадовавшись, что в застенках больше не пытают и на страшную рожу власти натягивается маска под названием «человеческое лицо», выводит прихотливые трели. Поэзия оттепели, конечно, не так глубока и революционна, как авангард, сопутствующий великим переворотам. Она слабей, жиже, но опирается именно на тот, революционный, опыт — как опирался Некрасов на Лермонтова, а Слуцкий на Маяковского.

Проза оттепельных времен обычно плоха — иллюзии хороши для поэзии, а эпос ими питаться не может. Осмысление требует трезвости. И время прозы наступает в следующем, четвертом сегменте исторического круга — когда режим опять ужесточается, но всех щелей заткнуть уже не может. Это и есть, как мне кажется, лучшее время для литературы — а вовсе не оттепель, когда хочется глупо улыбаться и отмахиваться от страшного. Все уже серьезно, мрачно, безвыходно — но за попытки осмысления еще не убивают, не сажают. Зубы уже не те. В крайнем случае, вышлют, как Солженицына. Это и есть время угрюмого, пышно цветущего, гибельного декаданса: лучшие стихи и самая интересная проза пишутся именно в промежутке между застоем и новой революцией, в стадии государственного маразма. Таков был русский Серебряный век, таковы и наши недавние 70-е, давшие Трифонова, Тарковского, Высоцкого, Аксенова, Любимова. Люди, начавшие в оттепельные времена, созревают в застойные — и пишут уже по-настоящему.

ВРЕМЕНА ГОДА

Тут есть забавные повторы, странные шутки истории: почти каждому поэту соответствует своя ниша.

Очевидно типологическое сходство между меланхоличными романтиками, авторами божественно-музыкальных, мистических стихов — Жуковским и Блоком. Сходство это до того буквально, что на «Двенадцать спящих дев» Жуковского Блок отозвался своими «Двенадцатью». Безумного Батюшкова безумно любил безумный Мандельштам, чувствуя в нем прямого предка. Главный и самый беспощадный поэт шестидесятнической оттепели — Бродский — почти во всем повторил путь Некрасова: пристрастие к эпосу, прозаизмы, жестокие формальные эксперименты с русским стихом, желчная любовная лирика — сравните стихи Некрасова к Панаевой и Бродского к Басмановой, и оба прожили ровно по 56 лет.

«Вакансию поэта» — первого, главного, тяготеющего к прозе, — занимали то смуглый и губастый Пушкин, то смуглый и губастый Пастернак. И не просто так Борис Леонидович в 1931 году переписал пушкинские «Стансы», прямо процитировав их в стихотворении «Столетье с лишним — не вчера».

Именно в литературе русский круг особенно нагляден. Почему русская история ходит по этому кругу — вопрос. Версии разные. Радзинский в интервью «Огоньку» говорил: если ты не усвоил программу, тебя оставляют на второй год. Я склонен полагать, что общество, отказывающееся жить по человеческим законам, начинает жить по законам природы — зима, лето, весна, осень… круг, словом. И мы сейчас как раз на том отрезке этого круга, который соответствует переходу революции в заморозок, — время межеумочное и зыбкое, время трусливых покаяний и боязливого нащупывания новых правил.

СОЗНАНИЕ СВОЕЙ ПРАВОТЫ

Вспомним 20 — 30-е: повесился Есенин, застрелился Маяковский (последние пять лет писавший такое, что лучше бы не писал вовсе), замолчала Ахматова, ушел в плохие переводы Мандельштам, Пастернака молчание догнало чуть позже («У меня все позже», — говорил он). Цветаева во Франции пишет все реже и суше. Умолкает Кузмин, умирает Сологуб. Уходят из поэзии два оригинальнейших мастера — Эренбург и Шкапская. С прозой в это время тоже не очень хорошо — она в основном коммерческая, бытовая, временами полупорнографическая, как «Луна с левой стороны» Малашкина; вообще очень много донцовщины.

До появления русского производственного романа — азартного, лихого, натужно-веселого — остается еще пять лет, и проза лениво пережевывает наследие Серебряного века: Пильняк подражает Белому, Замятин — самому себе…

Лучшие писатели 30-х, которым истинную силу придаст империя и сопротивление ей, пребывают в растерянности: Булгаков, Платонов и Зощенко еще только готовятся к главным свершениям и мучительно ломают себя. Им все еще кажется, что совершается нечто осмысленное, прекрасное… ведь таков выбор большинства… ведь у генсека рейтинг — ого-го! Может, так и надо? Может, это мы неправильные люди? Кто-то чего-то недопонял, а все идет единственно возможным путем… нельзя же спорить с историей! Об этом Платонов пишет «Епифанские шлюзы», а Зощенко — «Голубую книгу».

Потом одни смирятся и сойдут с ума, а другие взбунтуются и погибнут. Мандельштам называл поэзию «сознанием своей правоты» — и правота вернется к нему в 31-м. Ахматова этого сознания и не теряла — просто она не могла писать стихи в застывающем, коснеющем времени. Потребовалась шекспировская обстановка конца 30-х, чтобы она заговорила с прежней мощью: межеумочное время для искусства хуже тирании. Абсолютное зло, писал Томас Манн, нравственно благотворно: по отношению к нему проще определиться.

Поэзия вернет себе сознание правоты (и насущной необходимости), когда эпоха окончательно откажется от либерального камуфляжа. А пока она пребывает в самом отвратительном состоянии — в твердом понимании неизбежного перелома и в неистребимой, жалкой надежде: а вдруг обойдется? В таком состоянии хороших стихов не напишешь. Вот их и нет.

КОМУ МОРОЖЕНОГО?

Разумеется, иной исторический оптимист примется мне пылко возражать: как — нет? А Воденников, Тонконогов, Горалик, Зельченко, Гронас? (У почвенников — свой список, но я его хуже знаю, там в основном провинциальные авторы.) А Михаил Щербаков, а Александр Щербина? Или Кушнер замолчал, или Чухонцев не пишет? А Гандлевский? А Лосев? А Кибиров, Кенжеев, Кекова?

А может, в московских клубах не проводят больше поэтических вечеров, не читают стихов на фестивалях Current poetry, не собираются в Липках на поэтические форумы?

Все так, господа, да ведь и в 20-е годы поэтические сборники исправно выходили. Кириллов, Жаров, Безыменский, Уткин, Казин, еще штук 20 пролетарских и комсомольских поэтов, чьих имен сегодня никто не вспомнит. Сельвинский, Инбер. Куда более талантливые, на мой вкус, Луговской и Антокольский. Да и «Столбцы» Заболоцкого вышли в 1927 году и стали сенсацией — правда, для тех 5000 человек, которых тогда вообще интересовали стихи. Поэзия была, и у Маяковского в «Хорошо» есть настоящие шедевры. Да и «Спекторский» (1925 — 1931) — лучшая поэма Пастернака.

Но в массе своей, вот беда, поэзия тогдашней России была либо плохой, либо безвыходно, отчаянно мрачной.

И поэтому вполне понятно, что Гандлевский пишет по два стихотворения в год (или, по крайней мере, столько печатает). А Кибиров, Кенжеев и Кекова давно перепевают сами себя, беря водянистым количеством, и тем же занимается интересно начинавший Максим Амелин. Что до фестивалей в Липках или московских клубах, графомания, безусловно, проделала серьезную эволюцию — она стала грамотней, глаже, гламурней, но про нее по-прежнему хочется сказать словами из анекдота: «На рынке появились поддельные елочные игрушки. Выглядят они совершенно как настоящие, но не приносят малышам никакой радости».

Впрочем, у Пастернака была своя версия происходящего: «Стихи не заражают больше воздуха, каковы бы ни были их достоинства. Разносящей средой звучания была личность. Старая личность разрушилась, новая не сформировалась. Без резонанса лирика немыслима». Это сказано в 1926 году, и в разрушении личности виноват никак не заморозок. Это сделала революция. И та — 17-го года, — и эта, которая в 91-м.

… Правда, закончить мне хочется на оптимистической ноте. Вот живет в Коломне, что между Москвой и Рязанью, такой поэт — 27-летняя Елена Румянцева. Когда-то, лет 10 назад, она мне прислала свои стихи, и я с тех пор слежу за ее творчеством очень внимательно. Книги у нее нет, потому что ее не на что издать, и в толстых журналах она не публикуется, потому что не посылает туда подборок. Но пишет и иногда выкладывает это в Сеть, а иногда привозит мне, когда бывает в Москве. Вот, например:

О городская тьма! Не зная тишины,

Ты не уступишь даже аду.

В три ночи слышать

звук оборванной струны —

Ламбаду, хонду, эстакаду.

 

Какой-то, Господи прости,

дурной питбуль

В людской, еще не драной шкуре

Самозабвенно бьет ногами некий куль:

«Ты понял все, козел, в натуре?!»

 

Куль человеком был. А я, в натуре, кто?

Звонить в милицию? Какое!

Убитый уж восстал.

Питбуля за пальто —

И в снег, в дерьмо, в асфальт, башкою.

 

Ор, ругань, пьяный хор… Дурная голова

И фильдеперсова натура!

Возрадуйся хотя б, что это не Москва,

Не Древний Рим времен Катулла.

 

Вот так, сожрав за раз сто доз изо всего

Снотворного запаса,

Поймешь, что Гамлет умер для того,

Чтоб не услышать Фортинбраса.

Я мог бы много говорить о том, как плавно здесь ламбада — через хонду, которая и танец, и машина, — переходит в эстакаду; и о том, как стансово закруглена каждая строфа, как выдержан ритм, как культурны эти грубые стихи; и о том, что Румянцева помимо стихов написала полдесятка пьес и два романа (один — о Римской империи, второй — о Третьем рейхе); и о том, что по образованию она режиссер, выпускница Института культуры. Но лучше я скажу о том, как она живет. Она живет на 5000 рублей в месяц, которые зарабатывает, торгуя в Коломне мороженым.

Есть ли у вас вопросы о местопребывании русской поэзии, господа?   

Пишут, но никому не читают

Артур ДЕРУНОВ, студент МГПУ, 18 лет:

Я сделал одно интересное наблюдение: большинство молодых людей делятся исключительно на две категории — те, кто пишет и читает стихи, и те, кто не пишет и не читает. Промежуточные варианты мне не встречались. Те, кого поэзия интересует, образуя так называемые кланы, авангард, делятся своими творениями с единомышленниками — при помощи интернета, того же ЖЖ.

В ходе опроса знакомых я заметил: большинство тех, кто читает поэзию, предпочитают стихи своих друзей, а не «известных поэтов». Наверное, потому, что проще понять человека, который тебе более-менее близок. Мне почти не встречались поклонники классики, возможно потому, что всех она в школе достала, а может быть, просто опять этот пресловутый менталитет, который так мешает взаимопониманию поколений.

Настоящие поэты, встречающиеся мне на пути, почему-то не хотят ни популярности, ни контракта с издательством, да и вообще, судя по всему, признание мало кого интересует. Самые интересные стихи публикуются либо в интернете, либо так и лежат в папке «Мои документы». Популярные стихи мы слышим по радио в форме песен, а то, что на самом деле думает современная молодежь — ее стихи, ее самовыражение, — это андерграунд, и с этим поделать ничего нельзя. Люди так боятся непонимания, что уже никто не хочет — как Ленин, с броневика и на всю площадь, — провозглашать свои идеалы..

Катя НЕЧАУСОВА, студентка МГУ, 20 лет:

Даже у полного отморозка где-то в нижнем ящике стола завалялись исписанные клочки бумаги с несмелыми строчками. Они были навеяны несчастной влюбленностью в соседку по парте, про стихи давно забыли, но все-таки они есть.

Вчера спросила у брата про поэзию… Он весело рассказал, как в 5-м классе они писали девочкам стихи. «Ни у кого почти не получалось. Свои стихи я, кажется, никому так и не прочитал». Почему девочкам дарят именно стихи? Брат говорит, что это романтика. В фильмах влюбленные читают стихи. Это символ, в некотором роде шаблон. Влюблен — посвящаешь возлюбленной стихи.

 

20-летние предпочитают жить в мире реальности. Их не заставляют учить, читать или писать стихи, для них это сугубо личное дело. Мы попросили молодых людей написать что-то вроде сочинения на тему «Зачем мне стихи»

«Самые приличные поэты — это Пушкин и Лермонтов, — говорит мой брат. — Не Фета же с Некрасовым читать. Маяковский тоже не поэт. Мне нравится поэзия складная, когда есть рифма, легкость. А у всяких символистов она нудная и надуманная. Молодые люди если и пишут сегодня, то эти стихи нигде не печатаются. Сейчас вообще какой-то отстой в плане литературы. Мы выезжаем на одном Пушкине. Как будто кроме него больше никто стихи не писал. Мы это в школе обсуждали и решили, что с поэзией полный привет». А о любви как же тогда говорить?.. «У Пушкина — самая яркая любовная лирика. У Лермонтова, кстати, тоже. Особо: «Нет, не тебя так пылко я люблю…» (брат смеется.) Еще Овидий тоже ничего. И Шекспир». В итоге брат признался, что девушке своей он бы стихи написал. И все парни так делают, любовь же все-таки.

Юлия МИХАЛЕВА, студентка МГЛУ, 20 лет:

Любовь к стихам не привили мне в школе… Глядя в ничего не видящие глаза учителя литературы, было обидно за Пушкина, Лермонтова, Блока, и... просто невозможно было остаться равнодушным к поэзии! Каждый хоть раз в жизни писал стихи. Я не обнаружила в себе особого таланта, но были моменты, когда мне просто нестерпимо хотелось писать стихи... Чаще это происходило в результате тяжелых нервных стрессов так называемых. Я привыкла скрывать чувства: 90% моих стихов остались непрочитанными никем. Одно я напечатала в ЖЖ — и ни одного комментария. Я не расстроилась — стихи не комментируют. Они предназначены или одному, или вообще никому.

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...