По нашим меркам юный и красивый, он потащил Россию на горбу и бросил все недюжинные силы на антиалкогольную борьбу. Тогда его роман с народной гущей явил свою двусмысленную суть: он бросил пить (да он и был непьющий!), но прочие не бросили отнюдь. Вот так он ощутил себя в пустыне. Коварное свершилось волшебство: чего бы он ни затевал отныне — все для него годилось одного. Не выдумать проклятия лютее: Отчизны безраздельный господин, он сам платил за все свои затеи — и по своим законам жил один. Когда страна устала от старенья, властям уже в открытую грубя, он изобрел доктрину ускоренья, однако смог ускорить лишь себя. В отличие от среднего министра, подобного медлительным теням, он быстро говорил, и думал быстро, и так же быстро кресло потерял. Как только перестройку он устроил, избавясь от дряхлеющих химер, он сам себя успешно перестроил на перспективный западный манер, отринул облик грозного генсека, сменил словарь, и шляпу, и пальто, но местного простого человека не перестроит, думаю, никто.
Когда он дал Отечеству свободу, являя неожиданную прыть, то вольница потребовалась сброду лишь для того, чтобы его урыть. Раздался мрачный гул из преисподней, ворвался запах серы и углей, никто не стал ни чище, ни свободней, но половина сделалась наглей. Он это все терпел — и тем потряс нас. Кричали: «Лжец! Иуда! Ренегат!..» И вскорости исчерпывалась гласность лишь тем, что все могли его ругать.
Когда он отворил врата на Запад, как открывают пафосный отель, и публика почувствовала запах халявы, доносящейся оттель, и страстно, как Коперник к телескопу, припала к щели в каменной гряде, и устремилась в Азию, Европу, Израиль, Штаты, далее везде, балдея от свобод, от изобилий, от фуа-гра и красного вина, — его по всей планете полюбили, а нас не полюбили ни хрена. Но обижаясь или ерепенясь, признаемся, проныры и врали: он вел себя как истый европеец, а мы совсем не так себя вели!
Устав от казнокрадов, казнокрадок и прочего родного бардака, он захотел ввести в стране порядок, прикручивая гаечки слегка. Чтоб усмирить врагов и разгильдяев, он грозно посмотрел из-под очков — и на олимпе выросли Янаев, железный Пуго, Павлов и Крючков. Он был бы вправе ожидать идиллий, он думал, что смирится большинство, но никого они не посадили, а заперли в Форосе лишь его. Оплеванный в освобожденной прессе, покинутый народом, так сказать, он стал один объектом всех репрессий, которые грозился развязать. Потом промчалось меньше полугода — и стал другой хозяином в дому. Добавим, что законность и свобода понадобились только одному: не прибегая к жалобам и стонам, покинул он родное шапито, уйдя в отставку строго по законам, и больше так не уходил никто. Родная героическая фронда привычно улюлюкала вослед. Он ничего не взял, помимо фонда (а если честно, то и фонда нет).
Его не понимаем до сих пор мы. И не поймем, должно быть, никогда. Одно понятно: все его реформы лишь для него годились, господа. Россия же верна своей природе, как то у нас водилось испокон... Лишь он один умеет при свободе не воровать и соблюдать закон, с уверенностью русского де Голля с трибуны говорить почти полдня — и делать это все без алкоголя, чего не вышло даже у меня. Пускай заря пылает кумачово, пусть демократы смотрят веселей, поздравим с юбилеем Горбачева, он заслужил народный юбилей! И хорошо, что, «муж суров и правед», без земляков, охраны и ЦК он в наше время лишь собою правит.
Мы до него не доросли пока.