На своем 45-летии я расчувствовался: «Земную жизнь пройдя до середины…» Мой зять протрезвел от подобной наглости: 45 — впору ласты склеить, а он — лишь до середины доканал! Я затащил его к нашим на Ваганьково, зять опешил: вся отцова родня зашкаливала за 90. И по линии матери прожиточный минимум — 85 лет, без рака, без сосудов. Однако в почке моей мамы завелась гнида. Почку пришлось отрезать, и мама продолжила житье.
Родилась она в 24-м году в беспартийной мещанской семье (моя бабушка Липа до конца говорила «табаретка», «жезлонг», «жизофрения»). Томочка росла круглой отличницей: по учебе, спорту, красоте и чтению художественной литературы, хотя книги в доме не водились. И пришла ей пора вступать в комсомол. И тут она заартачилась. Не корреспондировала лихая година с Пушкиным, Чеховым, Толстым… Ее постращали в школе, пожурили дома и отступились. Летом 41-го она собралась на фронт, ее нарядили в Басманную больницу, в госпиталь… На фронт расхотелось. В эвакуации Томочка окончила школу. С драгметаллом в стране была напряженка, ей вписали в аттестат «с золотой медалью». И без комсомола поступила в МГУ на восточный факультет: к литературе поближе, от идеологии подальше. В доме опять переполохались: зачем Восток, не нужен нам берег турецкий! Но Томочка привычно — с отличием — окончила университет, по инерции защитила кандидатскую.
В Ленинке ее высмотрел мой папа. Оба влюбились. Томочка безоговорочно, а папа Женя с раздумьем, ибо был в послевоенном дефиците и малек покуражился, не желая так сразу обручаться. А на дворе тем часом начался жидобой. Томочка, как правоверная жена, рвалась принять фамилию мужа Беркенгейм, на что папа Женя вопил как потерпевший: «Тома, ты рехнулась!..» Еле умолил ее остаться, как была в девах, — Калякиной-Калединой.
Бабушка Липа снисходила к выбору дочери и в разговоре с соседями сохраняла объективность: «Женя еврей, но из хорошей семьи». А дедушка Георгий загрустил. Он вообще считал, что человек, прежде чем родиться, должен принять граммов 150, мечтал на законном основании захмеляться рука об руку с зятем, а тут — облом.
Союз в те годы был нерушим и многонационален: на Томочку был спрос. Она работала в Гослите редактором, вела творческий семинар по азербайджанской литературе в Литинституте, работала консультантом в Союзе писателей и переводила толстые восточные романы. Сокращать себя авторы не давали: казна платила с листа. Странное дело, ей, веселому человеку со вкусом, эта долгоиграющая писанина нравилась. Но иногда она швыряла рукопись, вцеплялась в волосы и хрипло выла: «Не-е могу-у!..»
Восточные гости не покидали наш дом. Аллах запретил им сок виноградной лозы, они пили водку. Среди них были солидные люди: секретари Союза писателей, начальники. Один пожилой туркмен с депутатским значком на лацкане меня заинтересовал — у него не было уха. Я дождался, когда он загрузится алкоголем, и робко поинтересовался: а где у вас ушко? Дядя, расслабившись, рассказал, как в детстве пас овец, но прилетели аэропланы, убили весь аул, попало в ухо и ему. «К вам немцы прилетали?» — уточнил я. Туркмен, мигом протрезвев, засобирался в гостиницу. Мама негромко пояснила, что так советская власть выводила басмачей. Я рыпнулся в автобиографическую книгу туркмена: детство было, овцы были, аэропланов не было.
Всю жизнь я удивлялся, кто же читает мамины переводы? Впрочем, один верный читатель у Томочки был — ее отец, дедушка Георгий. Ему очень нравился, к примеру, роман Берды Кербабаева «Решающий шаг», где свободным трудом строился ненужный Каракумский канал. Позже я узнал, что в молодости Берды Мурадович был секретарем у легендарного басмача.
Восточные писатели даже пьяные вели себя достойно и сдержанно. Но проколы случались. У одной заслуженной дамы в роскошном китени (национальном платье) родился долгожданный внук, она не могла нарадоваться. «Тамара! — забыв об осторожности, восклицала она, — это не мальчик, это басмач!»
Мама много работала, воспитывать меня было некогда. Я плохо учился, маму часто вызывали в школу. Ей надоедало объясняться с директрисой, она посылала вместо себя подруг побойчей. Иногда мама помогала мне в учебе. Накручивая перед сном волосы на бумажки, она споро решала алгебру. А теперь сам, говорила она. Я канючил: не получа-ается. Мама раздраженно выдергивала папильотки из головы и угрожающе шипела: «Через 10 минут не сделаешь — измордую». Я решал — через 5. К сожалению, она меня не била. Дедушка Георгий, выпив слегонца, порой гладил любимую дочку по головке: «А хочешь, я его по темечку молотком тюкну? Ты денек-другой поплачешь, а зато потом какая жизнь начнется!..»
Чтобы улучшить ситуацию, я начал врать: «терять» дневник, расписываться за родителей и т п. Томочка, обнаружив случайно в дневнике истошный вопль классной руководительницы: «Тов. родители! Кто расписывается за вас в дневнике фамилиями Маркин и Кузнецов? Примите меры!», педагогировала кратко: «Будешь врать — убью!» А что мама запросто может пришибить, я не сомневался, ибо был свидетелем убийства. Ехал мужик на грузовике. Пацан кинул в него снежок. Мужик отловил хулигана, стал теребить. В это время шла мама, оживленно беседуя сама с собой, недоспорив, видимо, с кем-то на работе. С сумками наперевес она бросилась на мужика и, как нунчаками, стала молотить его авоськами по голове. Слава богу, она была в тяжелой шубе и скоро выдохлась. Мужик остался жив. По его лицу текла кровь вперемежку с разбитым кефиром. Потом мама чинила ему голову. Отойдя от стресса, он восхищенно пробормотал: «Ну, баба, ты даешь!..»
Меня мама не била. Впрочем, вру. Лет десять назад на даче, оторвавшись от машинки, я тишком убрел со двора попьянствовать с почтенным соседом-пенсионером. Стоял ясный день, у ног бродили разноцветные куры, лениво зевала кошка, мы пили вдохновенный самогон, настоянный на черносмородиновых почках, закусывая чесноком с грядки. Мама, заподозрив неладное, навестила нас, опираясь на роскошную палку из можжевельника. И без разговора ударила меня по голове. Палка сломалась. Я, утирая кровь с лысины, вскричал: «За что? Убить могла!..» Матушка вяло махнула рукой: «Не велика потеря для отечества. Палку жалко».
— Не волнуйтесь, Тамара Георгиевна, — засуетился ошалевший сосед, — я вам новую палочку спроворю.
Сосед был прикинут по-утреннему — в белоснежных грибсоновых кальсонах и калошах. Покидая поле битвы, Томочка сдержанно одобрила его наряд: «Ты, Вань, прямо как Джавахарлал Неру».
На самом деле я, конечно, знал, за что огреб по голове. Не за факт пьянки, а за то, что смешал сухое дело с мокрым. Мама всегда наставляла: «Не хочешь работать — закрой машинку, гуляй открыто. Но не делай вид, что работаешь, не обманывай сам себя».
… Зачем-то мама перед разводом с отцом родила дочку. Отцовство девочки было какое-то время сомнительным, ибо маму в то время безумно любил поэт Владимир Львов. Так они и пришли в роддом: с одной стороны — дядя Володя, с другой — папа с товарищем на случай возможной схватки. Но мама ушла и от папы, и от Володи. Папу она любила, но не уважала, а Володю — наоборот. У него катастрофически отсутствовало чувство юмора. Ситуация разрешилась трагически. По невыясненной причине Володя утопился. В бассейне «Москва». Коситься, разумеется, стали на Томочку, Евтушенко перестал с ней здороваться. Через десять лет у костра я услышал, как студенты поют очаровательную песню про Тамару. Я поинтересовался: чьи слова? Оказалось, Володины. А «Тамара» — Томочка.
Прочитав в «Вечерке» про развод с «гр-ном Беркенгеймом Е А.», мама всплакнула, но не затяжно. Природа не терпит пустоты. Матушке было 36. Мужики на Москве оборачивались ей вслед, а что творилось в подведомственных Азербайджане и Туркмении — не пересказать! А уж когда мама начинала торговаться по-турецки на рынке!.. Да что рынок! Томочку увидел в Баку сам Назым Хикмет и сделал стойку. Оправдываясь за толковище на официозном курултае, чему она была свидетелем, он подарил ей книгу с припиской под фото: «Тамара-ханум, этот восточный дурак не я». Там же — сердце, пронзенное стрелой. Стрела полетела за Томочкой в Москву, и она, конечно, влюбилась в Хикмета. Он смешил ее, рассказывая про себя негероические байки. Например, как Маяковский перед его выступлением в Политехническом сказал: «Не бойся, турок, все равно не поймут». И ни слова о турецкой тюрьме и легендарном побеге на моторной лодке… Но мама устояла, она привыкла распоряжаться своей жизнью самостоятельно.
И потому в санатории в Подлипках выбрала столик у окна, за которым сидел неважно одетый дядька, Иванов Аркадий Дмитриевич, начальник модельного цеха ракетного завода. У Аркаши не было легкого (туберкулез), но была неразведенная злая жена и две злые взрослые дочери. Жена написала в партком. Секретарь парткома, Аркашин друган, посоветовал «развестись с заразой, а выговор мы через год снимем». Жена пришла к нам в Басманный. Женщины поговорили. На обратном пути жена завернула ко мне в школу и сообщила, что мать Сережи Калякина-Каледина б…ь, чем порадовала директрису.
Пока мама с Аркашей женихались, меня откомандировали к отцу в Уланский переулок. Контроль надо мной был окончательно потерян, родня с обеих сторон жалела меня, закармливая на убой. Я радовался, как мальчик Мотл из Шолома Алейхема: «Мне хорошо, я сирота!» Я жалел отца, но обожал мать, чем вызывал раздражение тетки, сестры отца. «Тамара, ты создала у сына свой культ», — выговаривала она маме по телефону. «Создай свой», — смеялась Томочка.
Аркаша кадрил маму по высшему разряду. Как в сказочных фильмах Астрахана. Кроме модельного цеха под его началом была ведомственная водная станция и, стало быть, по субботам Аркаша встречал Томочку после работы в Химках на катере, заваленном цветами, и они уплывали любиться на живописное водохранилище.
Летом мы снимали в деревне дом у реки, впадающей в Учинское водохранилище. На уикенд Аркаша заплывал на своем «Шустрике» в тихую прозрачную Учу, заросшую кувшинками, протискивался под разваливающимся мостиком и тормозил катер у нашей избы. И отправлял меня с деревенскими в ночное — стеречь технику. А там — печеная картошка, рыбалка, курево… А утром катал всех на водных лыжах.
Разумеется, Томочка вознамерилась завести ребеночка, но внематочная беременность перебила резвые планы молодоженов. И слава богу, иначе, боюсь, я оказался бы на периферии ее внимания, ибо Аркаша меня не любил.
Не любил за лень, за нерадивость, но терпел как принудительный ассортимент к обожаемой жене. Я же его уважал безмерно, считая эталоном мужчины. Он ничего не смыслил в литературе, зато был мастером спорта по стрельбе, лыжам, коням. Рисовал, фотографировал. Умел делать все. Даже настроил бросовый рояль, увидев его впервые живьем. И ничего и никого не боялся. Нет, боялся, был грех. После расстрела отца боялся жены, она грозилась, если что, заложить его в НКВД.
Мама зарабатывала много больше его, но финансовый антураж жизни был таков, что Аркаша не испытывал неудобств и с этой пикантной стороны.
Он был единственным мужчиной в жизни Томочки, который ей был по росту, не жал в плечах. Злые бабы фыркали: за столяра лысого вышла, умные по-хорошему завидовали.
Но многим мама жизнь подпортила. Отец после нее так и не женился. Да и я невольно сравнивал с ней всех своих барышень и жен. Свою дочь, мою сестру, мама тоже дезориентировала. Наставляла, что в женщине главное глаза, душа… Все остальное, мол, ерунда. Вольно ей было так проповедовать, если у нее и все остальное было по люксу.
И все же дефекты в ее образе были. Например, она мечтала завести красивую торжественную болезнь типа гипертонии, на худой конец подагры. Что-нибудь хроническое, но не очень смертельное. Силком заставила мою первую очаровательную тещу врачиху Агнессу Элконину выхлопотать ей вторую группу по стенокардии. Агнесса недоумевала: «Нет у вас, Тамара Георгиевна, никакого сердца. Вот у Аркаши есть, и он, по всей видимости, с ним не заживется. А у вас просто щитовидка барахлит». Мама Агнессу невзлюбила.
Схоронив Аркашу, мама призвала папу Женю, и он послушно служил ей до конца. Мне такой поворот сюжета не нравился. Отца я любил, но «…еще не истоптала башмаков, в которых гроб... сопровождала...». Томочка прояснила ситуацию незатейливо: «Это я делаю для вас, для детей». Она слегка сбилась с арифметики: дети к тому времени были уже типа перестарки.
Жен моих мама не жаловала, но спокойно. А вот к кому у нее была страстная ненависть на протяжении 35 лет, это к моему другу и учителю жизни, отставному десантнику, конструктору парашютов Леониду Михайловичу Гуревичу. А тот, в свою очередь, ее ревностью очень гордился.
… После удаления почки мама накручивала километраж: один год, второй, третий… На одиннадцатом гнида обнаружилась и во второй почке. Мама привычно не испугалась, а я припух. Что делать? Как быть? Пересадить свою почку, купить чужую? Умные люди посоветовали не пороть ахинеи. Значит, срок. Но я решил ахинею чуток попороть. Аккурат по ТВ тетя-профессор рассказывала, как вылечила рак у себя и лечит у других живой водой. В смысле ядом. Яд — «Витурид» — настой солей ртути. Чем-то подобным в свое время извели Ивана Грозного. Я связался с ядовитой тетей, и под «Витурид» Томочка накрутила еще пять лет. Но уже не совсем своих, видимо, яд разрушал не только опухоль, но и личность. Я в этом (при ее жизни) не разобрался, обижался на нее и ее обижал. Но мой рассказ не про больную маму, а про Томочку. Кстати, почему Томочка? Бабушка Липа назвала ее по опере «Демон». Мама свое рокочущее имя ненавидела. И заставляла всех звать ее только Томочкой.
… Спасала она меня всю жизнь. Сначала — в стройбате. Я был уверен, что живым мне оттуда не выбраться. А потом спасла уже раз и навсегда.
После армии я хотел поучиться, но комсомольцем, копируя мать, не был. На рабфак филфака МГУ меня не взяли. Томочка, натужив старые связи, поступила меня в Литинститут на переводчика… с татарского. Очного татарина из меня не получилось, перевелся на заочного критика. Учеба замерла. Первый диплом за меня написала третья жена, пока я был на шабашке, и отстучала мне телеграмму на Сахалин: «Диплом ты написал. Не скрою, вшивый». В Москве я прочитал, что «написал», — волосы встали дыбом. Я взял академический отпуск, потом второй и вообще решил бросить эту канитель. Уж очень благодатная жизнь была вокруг. Я развелся в очередной раз, у меня была квартира, какие-никакие деньги. Мы валялись у меня в Бескудникове на кошмах с разнополыми бездельниками, пили саперави по рубль сорок, варили хаш из костей по 26 копеек, играли на бамбуковых флейтах, короче, гнали дуру. И гнали бы ее до морковкина заговенья. Жить мне помогало красное удостоверение: на одной стороне «Клуб. Художественная самодеятельность», зато на другой — золотое тиснение «ПРЕССА». Внешнего вида удостоверения было достаточно в курьезных ситуациях, хотя внутри рядом с моей фоткой значилась «Калякина-Каледина Елена Евгеньевна, машинистка». Сестрино удостоверение.
И вот тут-то посреди этого благоденствия нагрянула Томочка. Она была нагружена скарбом, из узла торчала ручка скороварки.
— Чем обязан, матушка?
— Хочу убедиться, сын у меня полный кретин или нет? Диплома написать не может!..
И заперла за гостями дверь.
— Я к тебе на месяц. Буду тебе варить-стряпать. Телефон отключаю. Вечером моцион. — Она рассеянно подошла к окну. За окном черным дымом коптила мусоросжигающая фабрика. — Ты, кажется, на кладбище работал? Прекрасная тема, свежая, незастолбленная. Сядь и напиши, 50 страниц. А то на всех один Йорик.
Я отсчитал 50 страниц и в конце последней зеленым фломастером жирно вывел «П… ц!».
Как ни странно, через месяц я подобрался к заветному слову. Мама прочитала, сказала «прекрасно» и укатила. Я ей не поверил, ибо помнил, как страстно она расхваливала восточных авторов. Но ее диагноз подтвердили независимые эксперты. У меня отрасли крылья, и я в охотку трещал ими 10 лет, пока не напечатали. В эти годы мы с Томочкой жили-работали на даче или в приснопамятных домах творчества, где нас иногда принимали за супружескую чету, но чаще за мать с сыном-графоманом. Перед глазами она не маячила, но когда я упирался в сюжетный тупик или мне не хватало слов, тут же возникала: идем чайку попьем, так ничего не высидишь, по себе знаю. И сокращала безбожно, резала по живому, с остервенением, как бы вымещая на мне злобу на неприкосновенных восточных авторов, которых все еще переводила и которые нас кормили все эти 10 лет. Когда «Кладбище» напечатали в «Новом мире» я спросил ее: довольна? Оказалось, нет: «Еще два раза напечатайся в «Новом мире», уважь глупую мать, упокой ее старость, тогда отстану». Злые языки утверждали, что Тамара пригнала Залыгину вагон азербайджанского коньяка. Мама наветы не опровергала. Я ей подыгрывал: и Бога, мол, маманя забашляла.
После моей третьей публикации в «НМ» мама поутихла. Теперь она вынашивала другую идею. «Вот до шестидесяти лет тебя доведу, потом пару лет на переподготовку и — хватит. Довольно. Лучше ты уже не напишешь, а хуже — не надо. Делать тебе на этом свете больше нечего. Болеть, пьянствовать… Ни к чему. А я с тобой за компанию. И тебе хорошо и мне спокойно».
Но умерла она досрочно. Перед смертью в бреду разговаривала с Володей Львовым.
Моя бы воля, похоронился бы впополаме: к Томочке — в Химки и к отцу — на Ваганьково.
Фото из архива С КАЛЕДИНА