В доме Нащокина открылась выставка Владимира Любарова «ФизкультПривет». Любаровские герои — по-прежнему деревенские жители. Только теперь они не просто выпивают, закусывают, валяются под забором — они еще и катаются на коньках, пыхтя папироской, и занимаются фитнесом у покосившегося забора.
Владимир Семенович, вы в Перемилово перебрались 16 лет назад. Согласитесь, в деревне спортом не очень-то занимаются.
Спорта как такового в деревне нет. Выставка моя скорее пожелание жителям окрестных деревень немного оздоровиться. Конечно, они иной раз гоняют мяч. В волейбол могут сыграть, бадминтон случается. Но чаще всего заняться спортом им здоровье не позволяет: и труд слишком тяжелый, и беда народная — по имени «зеленый змий» — подкашивает. Эта серия «ФизкультПривет» скорее фантастическая и во многом ностальгическая. Я как-то понял, что всегда рисую свое детство.
Сами-то вы в каких отношениях со спортом?
Во дворе мальчишками мы играли в хоккей. Даже на асфальте. Шайбой была консервная банка — гремела страшно.
Когда я учился в средней школе при институте имени Сурикова, тренер по боксу говорил, что у меня все данные. Зачем тебе в художники, иди в боксеры. И вот однажды мы пошли на лужайку боксировать без тренера, и мой спарринг-партнер Франсиско Инфанте, сын испанцев, бежавших в Россию от режима Франко, так мне врезал, что я потерял сознание. Челюсть была перекошена. С тех пор прошло 40 лет, Инфанте стал известным художником. И я думаю: встречу его на какой-нибудь выставке, выпьем по стопочке и я спрошу: помнишь, как ты меня в нокаут отправил. Наверняка ведь забыл.
Вот поэтому я очень люблю спорт — смотреть по телевизору. Лучший отдых для русского человека. Там страсть, борьба, сражение.
Так чем вам так деревня полюбилась?
Мне там хорошо. Яблоко — оно же там пахнет! Для жизни Москва не приспособлена. В 50 — 60-е годы это другой город был. Мне сложно представить, что люди тут круглый год живут безвыездно.
А Москва 50-х — это был какой город? Такой, как на картинах соцреализма: умытый ливнем, широкие проспекты, сталинки, мало машин?
У меня был свой уголок жизни на улице Щипок, в Замоскворечье. Больших проспектов в памяти не осталось, скорее улочки и переулки, двухэтажные дома, снег. Та Москва, которую рисовал художник Пименов, с моей Москвой тех лет не совпадает. Конечно, была улица Горького — поход туда был праздничной прогулкой на другую планету. А возвращались мы в свой дом — снизу каменный, сверху деревянный, в нашу маленькую коммуналку — всего на четыре семьи. Мы с матерью, отцом и бабушкой жили в проходной комнате, через нас проходили соседи, они же наши родственники. Нормально для того времени. Семье моей сестры-балерины достались куда худшие условия — 14 человек в одной 20-метровой комнате, причем среди всей этой кучи родственников сестра жила с мужем-красавцем. И жили все очень дружно, а вот когда сестре с мужем наконец дали отдельную квартиру, они развелись.
Только современный человек под счастьем понимает еще и комфорт. Не думаю, что он более счастлив, чем человек из коммуналки. Жизнь ведь побеждает в любых условиях. Наверное, поэтому и в деревне люди относятся к счастью проще. И вообще там другое ощущение людей. Все слегка родственники. Выходишь — все здороваются. В Москве все чужое.
От этого и бежали?
Тогда, в конце 80-х, в переходное, «кооперативное» время мы с Аркадием Стругацким и моими друзьями-писателями открыли первое в стране частное издательство «Текст». К перестройке неизданных рукописей накопились тонны, но существовали остатки цензуры. Роль цензора могла, например, взять на себя типография: не будем печатать, говорил директор, это антисоветчина. И вот я как главный художник, вместо того чтобы рисовать, ходил по инстанциям. В общем, стоял сплошной кафкианский бред, и я его так накушался, что у меня случился кризис. И я понял: если не брошу все к чертовой матери, то художника Любарова больше не будет. Взял и уехал.
В деревне я купил недостроенный дом, но в нем, таком кривоватом и косоватом, что-то было, за что я его, городской дурак, и купил. И до сих пор достраиваю. Меня вообще трудно смутить кособокостью. Я ведь всю жизнь прожил среди кривых заборов, глядя на облупленные стены, в покосившихся домах, где кирпичи видны за штукатуркой. Это моя эстетика, и я все это люблю.
А ведь эта кривизна пространства влияет на сознание. Русский человек этой всей скособоченностью сформирован.
Совершенно верно! Все эти плохие дороги и облупленные стены определяют сознание. Почему? Этот художественный быт не только художнику, но и простому человеку задает особость сознания. Менталитет становится нерациональным.
А как вас кличут там, в Перемилове?
Художник! Мол, к художнику приехали.
А когда вы приехали, что за люди вас окружали?
Ну, скажем, дядя Леша, хороший человек. Молчаливый — слова не вытянешь, золотые руки. Жил с Зоей, но не очень Зою при этом любил, потому что она была жутко горластой... Коля с астмой. У него была жена Надя, сильно пьющая. И когда Коля уезжал в Москву, к детям, она на неделю запивала. Однажды я сидел рисовал и наблюдал из окошка, как Надя идет с одного края деревни на другой. Шла два часа, пройдет пару шагов, упадет, полежит-полежит и опять идет. Дошла в конце концов… Был еще Юра с толстой симпатичной женой. Разводил то коз, то овец, ничего у него не получалось, все животные разбегались. Но он был очень красивый — прямо актер Любшин…
Рисовали их всех?
Я скорее ощущение от людей передавал. Человек — с одной стороны конкретный Коля, а с другой — чуть-чуть Любаров.
Местные рвутся ваши картины смотреть?
Они очень деликатные. Понимают, что я без особой охоты к таким визитам отношусь. Иногда, правда, когда подопьют, храбрые, завалятся во двор: я к тебе в гости иду, говорят, ты мою Машку нарисовал толстой. Я отвечаю: давай я тебе лучше бутылку дам, только ты ко мне не ходи. Две! — тут же говорит.
Ну женщины у вас культурные, в нарядах, шляпках. Чем они вас так поразили?
Пластичностью. Толстая женщина — особое творение Господа Бога. Идет, все в ней колышется.
А они чувствуют взгляд художника?
Конечно, кокетничают. Говорит: хочу, Вова, в Париж поехать, хоть когда-нибудь. И зачем, спрашиваю, тебе этот Париж? Ничего там хорошего нету: Эйфелева башня, а в Лувре треугольник этот стеклянный поставили. А мне все равно хочется, говорит. Ванька мой пьет все время, как напьется — спит, мне так с ним неинтересно.
Я к женщинам нашим, перемиловским, с большой симпатией отношусь. Они очень красивые. Если на танцы идут, губы накрасят — огонь.