В Русском музее (Инженерный замок) открылась персональная выставка Сильвестра Сталлоне. МИХАИЛ ТРОФИМЕНКОВ испытал нежное сочувствие к актеру, оказавшемуся пусть не большим, но настоящим художником.
Звездное имя — скорее гандикап для Сталлоне-художника, чем преимущество. Будь живопись основным его занятием, его картины вполне могли бы оказаться в коллекциях музеев современного искусства. А что? Красит он грамотно. Ориентируется на достойные образцы — в основном абстрактный (ну, полуабстрактный) экспрессионизм с умеренными элементами поп-арта, недавно написал вещицу в духе Жоана Миро. Но в основном сейчас у него еще продолжается начавшийся лет пять назад период красных клякс на черном рельефном фоне. Они бывают или совершенно абстрактными, но с категоричными названиями: "Секс", "Извержение". Или с абстрактными названиями, но вызывающие недвусмысленные ассоциации, как вертикальная красная щель по имени "Симбиоз".
В общем, в музеях и не такое висит. Но, поскольку Сталлоне — это Сталлоне, его до сих пор выставляли несколько галерей от Майами до Швейцарии, а экспозиции проходили скорее по разряду светской жизни. Пока его путь не пересекся где-то с путем Русского музея.
Но настоящий художник он не потому, что его живопись — это живопись: в этом смысле Боб Дилан гораздо состоятельнее Сталлоне с Гитлером, Дэвидом Линчем и Мэрилином Мэнсоном, вместе взятыми. Он художник, поскольку все эти автопортреты в виде окровавленного Рокки или "конвейер крови", посвященный памяти его менеджера Джейн Оливер, раскрывают его душу, истекающую кровью, как стейк.
Сталлоне на экране — страдающее животное с больными глазами. Порой даже неприятно смотреть, как явный мазохист, не довольствуясь тем, что его уже не раз побили и покалечили, выходит в астрал и сам всех плющит. Так супермены не должны выглядеть. Но для художника сочетание грубой силы с раненым взглядом — в самый раз: это, можно сказать, архетип.
Может быть, кстати, что повышенная ранимость (в буквальном смысле) Рокки и Рэмбо — вовсе не проявление актерского мазохизма. Просто отношение к собственному телу как к холсту, на который ложится красная краска, любимая художником почти так же сильно, как черная и зеленая.
Сталлоне абсолютно искренне объясняет, зачем ему это все. Когда, говорит, чувствую себя совершенно несчастным, когда жизнь теряет всякий смысл, берусь за кисти — и легчает. Тем же трагическим экзистенциализмом преисполнены тексты, которые Сталлоне вписывает в свои картины: "Всегда есть некая пустота, пустота без материи. Она никогда не заполняется. По крайней мере в мужчинах, которых я знаю. Какими бы суровыми они ни были, в них остается... такой маленький ребенок внутри, который кричит и просит о защите".
Понятно, что это исповедь: каких мужчин Слай может знать лучше, чем себя самого. Попробуйте представить себе маленького ребенка, зовущего на помощь изнутри Шварценеггера или Чака Норриса.
Впрочем, у его автопортретов есть практическое измерение. Когда Сталлоне предстоит новая роль, зерно которой непроницаемо, он встает к холсту и пишет себя в образе, одновременно создавая его и входя в него. Не совсем, правда, понятно, зачем он писал себя преимущественно как Рокки. В конце концов, будучи автором сценария, мог бы и на стадии его написания разгадать им самим загаданную тайну образа. Страшно представить, какие автопортреты создавал Сталлоне, готовясь к "Кобре" или "Неудержимым".