Со дня начала войны с Германией народилось три новых поколения, но 22 июня остается самым черным днем в российском календаре.
Символом народной беды 22 июня стало прежде всего по причине всеобщности несчастья — в качестве такового его восприняли люди самых разных званий званий, сословий и убеждений — от Сталина до Бунина, от Зюганова до Окуджавы. Здесь нет, как в случае с 7 ноября, различий идеологических, ибо, пожалуй, единственный раз в советской истории власть и народ оказались если не полными союзниками, то, во всяком случае, совоюющими сторонами — слишком жесток был неприятель, слишком грозным нашествие.
Но есть и другая причина, объясняющая, почему именно 22 июня, а не то же 7 ноября сделалось днем скорби. В гражданских смутах (в великих революциях) на самом деле не бывает действительно рубежного дня, мгновенно меняющего все в жизни страны. Все даты такого рода отмечают лишь какой-то единичный пункт общественной борьбы. Они крайне условны, и уже потому не способны вызывать искренние чувства. Не то с внешними войнами — тем более с войнами XX века, разворачивавшими от моря до моря тысячекилометровые фронты и в одночасье обрубавшими прежнюю, довоенную жизнь.
Но, может быть, главное, что, помимо неслыханных, непереносимых жертв, сделало этот день днем скорби — это возможность оплакивать эти жертвы. Новым российским поколениям, совсем не захватившим давящего ужаса 30-х, трудно, да и прямо невозможно понять, как современники могли рассматривать войну как нечто очищающее и распрямляющее, как нечто, восстанавливающее человека. Но так оно и было: страдания и смерть хотя бы перестали быть (как они были до войны) постыдными и ставящими на погибшего и его близких неизгладимое клеймо. Впервые после 1917 года народную скорбь можно было не таить. Реабилитировав само понятие скорби, день летнего солнцеворота 1941 года так и остался навсегда ее воплощением.
МАКСИМ Ъ-СОКОЛОВ