День 14 июля во Франции — наглядное свидетельство того, с какими трудностями бывает сопряжено учреждение национальных праздников в странах с богатыми революционными традициями.
Когда русские, имеющие в качестве общепримиряющего дня национального единства разве что Новый год, размышляют по поводу многих иных красных дней календаря "что мы, собственно, празднуем?", их можно утешить тем, что в таких раздумьях они не одиноки. Военный парад на Елисейских полях под гром "Марсельезы" заставляет многих французов задуматься совершенно аналогичным образом. Недаром во французской провинции (а Франция весьма близка России по степени отчуждения между столицей и собственно страной) 14 июля воспринимается как "ихний", парижский, праздник.
Если попытаться уразуметь, что же, собственно, произошло 14 июля 1789 года, вырисовывается следующая картина. Парижская чернь, вследствие своих крайне тяжких жизненных условий постоянно склонная к возмущению, в конце концов восстала, излив свой гнев на возведенный при Филиппе-Августе укрепленный замок Бастилию, с XV века исполнявший функции государственной тюрьмы, но к 1789 году совершенно утративший свое прежнее зловещее назначение. Убив старика-коменданта и состоявших при нем солдат инвалидной команды, восставшие торжественно освободили всех узников огромной тюрьмы, т. е. нескольких уголовников. Отрубленные головы убитых торжественно носили по городу на пиках, что впоследствии сделалось устойчивым ритуалом Великой французской революции. Тут же были организованы общественные работы по срытию старинной крепости, на месте которой был устроен плац для народных гуляний с надписью "Ici on dance".
Реакция высших классов на 14 июля чаще всего иллюстрируется хрестоматийным диалогом между королем и герцогом де Лианкуром: "Это мятеж? — Нет, ваше величество, это революция". Менее цитируемым, но более характерным для того исторического момента был диалог между Талейраном, епископом Отенским, и братом Людовика XVI, графом д`Артуа. Сперва Талейран объяснял графу, что последний шанс спасти монархию — немедленно подтянуть еще надежные войска и подавить восстание, но когда король, которому была передана эта рекомендация, отказался, епископ Отенский констатировал: "В таком случае каждому из нас лишь остается думать о собственных интересах, раз король и принцы покидают на произвол судьбы свои интересы и интересы монархии". Епископ (уникальный случай в его биографии) сдержал слово и вплоть до своего бегства из страны осенью 1792 года был одним из активнейших деятелей великой революции.
Фактически революционный процесс растянулся на пять с лишним лет — от 5 мая 1789 года, когда были созваны Генеральные Штаты, через 10 августа 1792 года, когда пала монархия и на два года воцарилась ничем не сдерживаемая резня, до 9 термидора 2 года Республики (1794 от Р. Х.), когда пал Робеспьер; и День взятия Бастилии в этом смысле лишь одна из дат, причем вряд ли самая важная. Но в одном смысле 14 июля — дата действительно ключевая. Именно в этот день на авансцену явились две символические фигуры великой революции: пьяный от крови санкюлот с человеческой головой на пике и политик sans foi ni loi, человек, под аккомпанемент трескучих фраз о свободе, равенстве и братстве готовый продать отца родного по сходной цене. В своем гармоническом сочетании именно эти две фигуры придали революции ее незабываемый характер.
На первый взгляд странно, что douce France не смогла изыскать более подобающей даты для своего национального праздника. Но искать было особенно негде. Тринадцать веков монархии, где можно было бы что-нибудь найти, были в самом деле аннулированы революцией; даже в 1815-1830 годах повторно воцарившиеся Бурбоны были не в состоянии реально воскресить идеологию и символы старой Франции. Тем более невозможной идейная реставрация была в последующие эпохи. С другой стороны, период с 1789-го по 1958 год (учреждение деголлевской Пятой Республики) являл собой такой калейдоскоп революций, монархий, конституций, грязных измен и величавых предательств, что в этом хаосе любая потенциальная табельная дата представлялась сомнительной и потому никак не способной выступить в роли устойчивого символа.
Осталось апеллировать к хорошо забытому старому, тем более что 14 июля удачно открыло собой практически не существовавшую до тех пор блистательную традицию революционного мифотворчества, выспренных речей и ходульных жестов, прикрывающих малоприглядную суть. За неимением ничего более благоприличного крушение темниц тирании и воздвижение на их месте танцплощадки как бы предвосхитило "Интернационал" ("Весь мир насилья мы разрушим..."), а потому представлялось удачным символом liberte, egalite, fraternite. Таков парадокс национальной символики: чем занимательнее история государства, тем труднее бывает найти для такого государства сколько-нибудь пристойный символ.
МАКСИМ Ъ-СОКОЛОВ