Общество тайных классиков
Игорь Гулин о книге Олега Юрьева "Писатель как сотоварищ по выживанию"
Живущий во Франкфурте петербуржец Олег Юрьев — прекрасный поэт, прозаик и один из самых умных людей, пишущих сегодня о русской литературе. Сказать это в начале важно, потому что принимать позиции Юрьева крайне сложно. Он всегда безапелляционен, часто высокомерен и презрителен, а иногда полон ненависти ко всему чужому, исключенному из кропотливо созданного личного канона. Ненависти — такой же сильной, как любовь к "своему" — к Главным стихам, Главным авторам. Эти "главные" — не совсем те, кого "культурный читатель" привык таковыми считать. Прошлогодняя книга Юрьева "Заполненные зияния" как раз была посвящена своего рода выправлению времени, восстановлению в правах классиков забытых, недооцененных гениев. "Зияния" читались как нечто вроде предельно субъективного (но одновременно претендующего на абсолютность) проекта истории русской литературы. "Писатель как сотоварищ по выживанию" — как бы второй том этой истории.
Живущий во Франкфурте петербуржец Олег Юрьев — прекрасный поэт, прозаик и один из самых умных людей, пишущих сегодня о русской литературе. Сказать это в начале важно, потому что принимать позиции Юрьева крайне сложно. Он всегда безапелляционен, часто высокомерен и презрителен, а иногда полон ненависти ко всему чужому, исключенному из кропотливо созданного личного канона. Ненависти — такой же сильной, как любовь к "своему" — к Главным стихам, Главным авторам. Эти "главные" — не совсем те, кого "культурный читатель" привык таковыми считать. Прошлогодняя книга Юрьева "Заполненные зияния" как раз была посвящена своего рода выправлению времени, восстановлению в правах классиков забытых, недооцененных гениев. "Зияния" читались как нечто вроде предельно субъективного (но одновременно претендующего на абсолютность) проекта истории русской литературы. "Писатель как сотоварищ по выживанию" — как бы второй том этой истории.
Полностью солидаризоваться с этим проектом невозможно. Хотя бы потому, что одна из его особенностей — некая "Высокая местечковость". Прежде всего — петербуржская (авторы из других городов, если и попадают в сферу юрьевского одобрения, то все равно остаются на периферии). В этой истории есть и сквозной сюжет. Он не столько литературный, сколько антропологический: история о том, как советская катастрофа уничтожает "тонкую пленку цивилизации", сформировавшуюся в России в предреволюционные десятилетия, о том, как одновременно с новым советским человеком (омерзительным) появляется тип героя-одиночки, безнадежно несущего память об этой цивилизации, ухаживающего за семенами никому не нужной культуры, черепками модерна, и о том, как чудом из этих потаенных семян вырастает культура андерграунда 1970-х, оторвавшаяся от всего советского, создавшая в неприютно-тепличных условиях нового свободного человека.
К этой картине, конечно, много вопросов. Главный — кажется, что в ее основе некоторое лукавство. Юрьев списывает со счетов большую часть московского андерграунда по той причине, что его тексты сделаны из все того же советского теста. В постоянно перечисляемом им списке одиноких тайных классиков, писавших после уничтожения русского модерна и до зарождения неофициальной культуры (Павел Зальцман, Геннадий Гор, Андрей Николев, Всеволод Петров, Алик Ривин), показательно нет, например, Яна Сатуновского или Георгия Оболдуева. Кажется, именно из-за их, пусть мучительной, вовлеченности в строй советской речи.
Однако ленинградский разрыв с советским на самом деле не столь очевиден. Читая сейчас лучших авторов "второй культуры" (сам Юрьев относится к этому устоявшемуся определению с подозрением) — Виктора Кривулина, Леона Богданова, Елену Шварц (особенно в свете недавно опубликованных ее потрясающих дневников), понимаешь, что эти удивительные тексты писали именно советские люди, связанные с советским культурным, образовательным проектом странными, нежеланными с обеих сторон, но неразрывными отношениями. Точнее было бы сказать так: люди "второй культуры", "люди полуподполья" (как писал тот же Кривулин), были незаконной метаморфозой советского человека.
На самом деле книге Юрьева это не то чтобы противоречит. Дело в том, что в ней есть еще один — сложнее прослеживаемый, но, может быть, главный слой. Почти все истории, которые рассказывает Юрьев, его анализы знаменитых и неизвестных текстов, имеют в основе схожий сюжет. И он именно о метаморфозе, мутации — о том, как в человеке вызревает нечто новое, плохое или хорошее, как писатель вдергивает себя в новое культурное состояние или оказывается в нем внезапно для самого себя. Модернист Борис Пастернак изо всех сил пытается стать нужным режиму плохим писателем. Провинциальный полубезумец Тихон Чурилин ввергается своей болезнью в состояние гения, а потом ввергает сам себя в состояние рядового "правильного" поэта 1930-х. Популярный пролетарский писатель Владимир Губин воспитывает в себе андерграундного модерниста (годами, кропотливо, в тайне даже от друзей). Владимир Набоков переходит в последнем романе от нарративного письма к фиксации самого процесса собственного умирания — и это тоже, в общем, вид страшной писательской метаморфозы.
История про мутацию советского интеллигента в человека внесоветского, мутацию, никогда не свершающуюся до конца — и в этой своей несовершенности завораживающую,— она из этого же ряда. И самого Олега Юрьева, с его ехидными каламбурами, заносчивой хитрецой, слегка обидчивым учительством, это касается в полной мере. Кажется, будто бы сам он в каждой странице пытается — и не может — перестать быть советским человеком. И эта невозможность прекрасна. Главное и в его сюжетах, и в самом письме — сознательное усилие превращения.
В конце важно сказать другое: вне зависимости от симпатии или отторжения к методологии и идеологии Юрьева почти каждая из этих статей — шедевр. Обо всех ее героях — от Набокова до Сергея Нельдихена, от Мандельштама до Олега Григорьева — серьезный разговор возможен теперь только после Юрьева.
Олег Юрьев. Писатель как сотоварищ по выживанию. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2014