Выставка архитектура
В венецианском Музее Коррер проходит выставка "Russia Palladiana. Россия и Палладио от барокко до модернизма", организованная музейно-выставочным центром РОСИЗО и приуроченная к перекрестному году туризма Италия--Россия. Собранная под руководством кураторов Аркадия Ипполитова и Василия Успенского грандиозная экспозиция показывает великого позднеренессансного теоретика архитектуры Андреа Палладио крестным отцом всего самого внушительного в русской культуре последних трех веков. Рассказывает СЕРГЕЙ ХОДНЕВ.
"Конечно, городские дома всячески должны способствовать роскошной и удобной жизни дворянина... Однако не меньшую, быть может, пользу и не меньшие утехи получает он в своей вилле, где проводит остальное время, обозревая и украшая свои владения и умножая свой достаток, как заботливый и искусный сельский хозяин". Это из главного русского перевода палладиевских "Четырех книг об архитектуре", сделанного Иваном Жолтовским. Он вышел в свет в 1936 году — и пусть читатель даст себе труд представить, какой аккорд слова об удобной жизни дворянина и утехах сельского хозяина составляли с ахматовским "громыханием черных марусь".
Одно из самых главных впечатлений от выставки именно в этом — в нежданном соответствии важных моментов отечественной истории с хроникой рецепции палладианства в России. Самый первый перевод (не то чтобы прямо совсем перевод, скорее конспект, но уж слишком красиво ложится в концепцию) — рукописный труд будущего "верховника" Алексея Долгорукова, слепок превращения допетровского княжича в любознательного "птенца гнезда Петрова". Затем труд Петра Еропкина, сложившего голову на плахе по обвинению в заговоре против Бирона. Далее переводческие усилия Николая Львова, свидетеля екатерининского века и создателя, настаивает выставка, образа той самой "usadba Russa", без которой не было бы ни пушкинской Татьяны, ни толстовской "мысли семейной". Ну а в конце — Жолтовский, начинавший еще при царе и тогда же впервые задумавшийся над переводом "Libri" Палладио. И на четыре года переживший знаменитое хрущевское постановление "Об устранении излишеств в проектировании и строительстве".
Жолтовский, наряду с Львовым и Кваренги,— один из главных персонажей выставки; хотя хронологически самая новая работа в экспозиции — "Последний день Помпеи" Александра Бродского, финальный зал посвящен именно Жолтовскому и его культу Палладио (удалось найти даже тот портрет венецианского архитектора, который у главного советского неоклассициста висел на правах без пяти минут молельного образа).
Однако это выставка не совсем о персоналиях. Да, ее основной корпус составляет архитектурная графика с петровских времен до 1950-х, подобранная с исключительной тщательностью и представительностью по меркам тех выставок, которые Россия показывала за границей в последние лет десять. Да, при отсылках к Палладио в этих листах очень много личного, узнаваемого не как палладианство вообще, а как архитектура Камерона, Кваренги, Львова или Фомина. Но великолепные проектные листы с бесстрастными отмывками тушью дополнены живописью, акварелями и даже фарфором. И кажется, что красноречивее всего поданы не творческие биографии архитекторов, а большие культурные сюжеты.
Например, палладианские коннотации имперского мифа петербургской архитектуры. Или благонравная европейскость в зарисованных Федором Алексеевым видах центра Москвы, где, уж казалось бы, должна царить трогательная азиатская патриархальность. Или архитектурное палладианство как частный случай большой русской англомании. Или мир русской усадьбы — такой, каким его осознавали и крепостные живописцы николаевского времени, и тоскующие по "снегам былых времен" художники 1900-х (среди которых выставка показывает не только Бенуа, Добужинского и Сомова, но и Кандинского). Или, наконец, ученая архитектурная греза на службе не дворян или просвещенных коммерсантов, но "Краткого курса истории ВКП(б)".
Получается, что и мечты просвещенных петровских вельмож, и внешняя политика Екатерины II с покорением Крыма и гипотетическим воссозданием "царства греческого", и николаевская "желтизна правительственных зданий", и русский модерн, и сталинская утопия — все это не состоялось бы без скромного уроженца Падуи. Разумеется, тут не без натяжек. На выставке по существу нет ни барокко, ни ампира, ни романтизма — хотя и они черпали из Палладио, если видеть в последнем (что было бы справедливо) не только поэта, но и арбитра по практической части: как рисовать ордер, как делать фундаменты, как соотносить с элегантными парадными пространствами прозу конюшен и складов. И строго говоря, не всякий классицизм так уж прилежно смотрелся именно в палладианское зеркало. Несмотря на известную долю лукавства, эта обширная выставка об архитектурной эрудиции и сама по себе, во-первых, приятна знаточески-непринужденным тоном, который редко где по нынешним временам выглядит настолько правомерно. А во-вторых — дидактичностью, против которой, пожалуй, не стал бы возражать и сам Андреа Палладио.
Поваренная книга Елены Молоховец, как известно, писалась вовсе не как раблезианская энциклопедия обжорства, а как пособие по экономному ведению хозяйства. Вот и Палладио на самом деле не задавался целью археологически дотошно воссоздать реалии древней жизни. Или снабдить венецианских нобилей идеальным архитектурным языком для репрезентации их благородного самостояния. Или провидеть, какая именно архитектура сможет примирить вкусы норовистых английских аристократов, Екатерины Великой, американских отцов нации и товарища Сталина. Он просто хотел, по крайней мере в том, что касается строительства, преподать своим читателям науку приятного, здравого, разумного и человечного устройства жизни.
"Пусть таким образом мало-помалу научатся,— пишет он,— обходиться без неуместных вольностей, варварских вычур и чрезмерных затрат и (что важнее всего) избегать всевозможных крушений". Россия, как лишний раз свидетельствует выставка, все учится и учится — пошел уже четвертый век.