Быт отечества
Анна Толстова о ретроспективе Павла Федотова в Третьяковской галерее
Третьяковская галерея открывает выставку к 200-летию Павла Федотова (1815-1852), которая обещает стать самой большой ретроспективой художника. Соединятся две основные федотовские коллекции — из Третьяковки, где хранятся хрестоматийные жанровые сцены, и Русского, где преобладают портреты; соберутся все три «Вдовушки» — в компании не хватает только «Игроков» из Киевского национального музея русского искусства, которых по понятным причинам заменят репродукцией, зато «живьем» выставят практически всю графику
Нет повести печальнее на свете, чем "Повесть о художнике Федотове" Виктора Шкловского. Печальна "Повесть" и в идеологическом смысле: формалист, изнасилованный соцреализмом, рождает идеологию ублюдочную, плоско-патриотическую, самодержавно-обличительную и великодержавно-имперскую одновременно — ни "Кюхли", ни "Смерти Вазир-Мухтара" не вышло, но и сочинялось не в 1920-е. Печальна она и в смысле сюжета: там у Шкловского все умерли, Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Бестужев-Марлинский, декабристов закопали на Голодае, Достоевский на эшафоте с петрашевцами, но пронесло, даже Александр Иванов — и тот умер, дописав "Явление Мессии", чего, впрочем, Федотов не увидел, потому что умер раньше. Задохнулись в атмосфере николаевского самодержавия, как было принято писать совсем недавно. И то верно: роковой 1852-й выкосил почти весь остававшийся в живых "золотой век" русской культуры. Шкловский говорил, что "книжка" его — про "ликвидацию поколения", и это, учитывая время создания (середина 1930-х), конечно, глубоко автобиографическая книжка. Но история Федотова и правда очень печальна — и сама по себе, и тем, что едва ли не каждое поколение безродной русской интеллигенции узнает в ней себя.
Миф Федотова стал складываться вскоре после его смерти, и, наверное, если бы не другой безумец, Врубель, не было бы в русском искусстве более верного кандидата на роль нашего Ван Гога. Его, однако, прозвали "русским Гогартом" — как поклонника и продолжателя хогартовского социально-сатирического жанра, нравоучительного, бытописательского и литературного. Сам Федотов, как человек литературных по преимуществу сороковых годов, оставил обширное наследие — от стихотворных "рацей" и прозаических комментариев к изображенным сценам (сороковые стали также временем расцвета иллюстрированных альманахов — карикатурно-лубочный синтез слова и образа был в цене) до умно написанной автобиографии, дневниковых заметок, писем, басен и скверных поэм. И любой детали в его подробно-повествовательных картинах и сепиях есть точное авторское истолкование, и быт его известен досконально, до тех же самых деталей. Так что картины с сепиями кажутся автопортретными не только потому, что они действительно автопортретны, конкретно или обобщенно, когда мы узнаем Федотова в каждом его офицере, картежнике или художнике, но и потому, что автопортретен этот скудный, полунищенский быт. А поскольку художника так легко поместить внутрь его литературных картин, он сам невольно сделался литературным персонажем, маленьким человеком с большими страстями, игроком и бунтовщиком, бедным Германном и бедным Евгением. Бедствия Башмачкина, мытарства капитана Копейкина, безумие Поприщина — его охотно рядили в гоголевские шинели. "Гоголь в красках" — другой устойчивый эпитет Федотова: в нем видели больше писателя, нежели живописца, рассматривая его живопись и графику в литературном ряду между Пушкиным и Гоголем, с одной стороны, и Достоевским, Салтыковым-Щедриным и Островским — с другой. Он даже в своих наименее сочиненных вещицах, в зарисовках разночинного Петербурга, предстает не то иллюстратором классиков, не то соперником журналистов с их "физиологиями". Неудивительно, что эта литературность сделала Федотова в глазах критики предшественником передвижников и прадедом Ильи Кабакова.
Но если все же оставить в покое литературных передвижников с концептуалистами, то жизнь Федотова хронологически целиком укладывается в период, известный под именем бидермейера. И живопись его, интерьерная, камерная, подчас изумительная по колориту и фактурам (как только он успел всему этому выучиться, урывками посещая классы Императорской академии и Эрмитаж?), почти целиком укладывается в бидермейерову поэтику. Считается, что интерьерный, "комнатный" жанр, подчинивший себе все остальные в искусстве европейского бидермейера, выразил дух эпохи после Венского конгресса, когда вдоволь нагулявшиеся в революциях и Наполеоновских войнах народы наконец разошлись по своим квартирам. Но федотовский интерьер редко когда дает свойственное бидермейеру ощущение золотисто-медового уюта, покоя и гармонии. И даже самая вроде бы благополучная и счастливая из всех федотовских сцен, "Сватовство майора", его не обещает, а обещает, устроенная именно как театральная сцена с кулисами, где самое закулисье будто по ошибке выведено на подмостки, скорую смену декораций и перемену характеров — в сторону не комедийного, но трагического Островского. Многие, особенно поздние интерьеры говорят о неустроенности, житейской и экзистенциальной, и тут нельзя не вспомнить, что жизнь Федотова прошла большей частью в казенной обстановке кадетского корпуса, полковых казарм, караулен и сумасшедшего дома, где завершилась. И что в последних, незаконченных "комнатах", в "Анкор, еще анкор!", в "Игроках" и особенно в эскизах к ним, он, телом оставаясь в бидермейеровых интерьерах, душою на грани болезни выйдет в такие продуваемые всеми ветрами пространства, какие, прибегая опять же к литературе, проще обозначить ссылками на Кафку, Селина или Сартра.
Миф Федотова стал складываться вскоре после его смерти, и если бы не другой безумец, Врубель, не было бы в русском искусстве более верного кандидата на роль нашего Ван Гога
Делать ретроспективу трижды мифологизированного мастера — предприятие не из легких, да еще и с обременением посмотреться в это зеркало русской интеллигенции сегодняшними глазами. Сегодняшние глаза, казалось бы, находят все больше отдохновения и духовной близости в эпохе бидермейера: да щей горшок, да сам большой — не выходи из комнаты, на улице, чай, не Франция... И выставка, которая по сегодняшней неамбициозной музейной моде ничего не акцентирует, ни критического реализма, ни, боже упаси, сатиры, просто в силу своих размеров и подробности непроизвольно выдвинет на первый план бидермейерного Федотова. Количественно преобладающие в его живописи портреты — такие милые, теплые, интимные, домашние. Карикатуры и шаржи — графику тоже, в сущности, домашнюю, альбомно-дилетантского характера, как рифмоплетство и бренчание на гитаре. Но и Федотов-офицер здесь не потеряется: бивуаки, учения, маневры, казармы — батально-бытового жанра у него предостаточно, причем полковая тема будет подкреплена батареей пистолетов, ружей, тесаков, сабель, курительных трубок и колод карт из Исторического музея и Музея Пушкина — по-видимому, чтобы помочь бытописателю в воссоздании условий жизни и быта. И как знать, не посетит ли на такой нейтральной и безакцентной выставке почтеннейшую публику простая мысль. Вот был образцовый русский офицер, преданный царю и отечеству: в корпусе ни разу не порот, выпущен первым учеником, назначен в гвардейский полк в столицу, по службе — лишь повышения и поощрения. И мир образцового русского офицера был не так уж и плох: ведь большая часть тех, кто запечатлен на милых федотовских портретах,— сослуживцы и члены их семейств. И что ему не сиделось в полку? И что он нашел на свободе? На что променял государеву службу — на мимолетную и капризную славу, на быстрый и быстро забытый триумф "Сватовства майора" в академии, на призрачные гонорары из запрещенного некрасовского альманаха? Как будто бы этими же самыми вопросами задается и государь Николай Павлович, наставивший лупу на художника Федотова,— последний рисунок, сделанный в больнице Всех Скорбящих в момент просветления, когда сумасшествие отступило, тоже выставят.
"Павел Федотов. Театр жизни. К 200-летию со дня рождения". Третьяковская галерея в Лаврушинском переулке, с 25 февраля по 14 июля