Выставка живопись
Русский музей отмечает 150-летие Льва Бакста (1866-1924): более 100 живописных, графических и театрально-декорационных работ из собраний ГРМ, Третьяковской галереи, Государственного литературного музея, Военно-морского музея и еще десятка других музейных и частных коллекций рассказывают о феномене одного из самых известных за пределами отечества художников. О Баксте думала и КИРА ДОЛИНИНА.
В строгом смысле "ретроспективой" эта выставка не является — да и не было ее у Бакста, вроде бы знакомого нам вдоль и поперек, никогда. Не возвращавшийся в Россию после 1914 года художник рассеял огромное свое наследство по Старому и Новому Свету, но соединить его с тем, чем по праву гордятся российские музеи, до сих пор не удавалось. Нет у Бакста и каталога-резоне: не собраны вместе сотни его эскизов для тканей, заказных портретов, интерьерных и театральных работ конца 1910-х — начала 1920-х годов. Воспоминания о "пьяном от Бакста Париже" как бы обрывают для нас историю его всемирной славы, хотя ему в статусе одного из самых знаменитых в мире художников, о котором он мечтал в юношеской анкете Александра Бенуа, удалось прожить около 15 лет. О каком же Баксте рассказывает нынешняя выставка?
"Русский" Бакст известен нам прекрасно, даром что ли все его приятели по кружку Бенуа и "Миру искусства" настрочили кучу мемуаров. Он родился в 1866 году в Гродно, и звали его Лейб-Хаим Израилевич Розенберг. Религиозная семья, отец толковал Талмуд, дед разбогател на торговле сукном, что позволило семье его дочери вскоре после рождения старшего сына переехать в Санкт-Петербург и даже устроить мальчика потом в гимназию. На этом, правда, везение закончилось: дед умер, родители разошлись, и юношей Лев (уже не Лейб) Бакст (таким сокращением от фамилии бабушки Бакстер он начал подписывать свои работы) вынужден был содержать мать и сестер. Однако Петербург и художества были уже у него в крови: несмотря на сопротивление отца, он хотел учиться на художника, привлеченный в качестве арбитра Антокольский подтвердил наличие таланта, отец сдался, и Льва Розенберга приняли в Академию художеств вольнослушателем — студентом еврей быть не мог.
"Академистом" он появился в доме модного акварелиста Альберта Бенуа и столкнулся там с братом хозяина. Заметив, что новый гость заметно начитан об искусстве, Бенуа позовет его в свой "кружок", но предупредит друзей Философова и Нувеля, "что придет некий молоденький (он был старше меня на три года) художник-еврейчик, что стоит им заняться, и потому я их прошу не слишком его смущать, чтобы сразу не спугнуть". Петербургские снобы и вообще-то принимали новичков настороженно (провинциалу Дягилеву, несмотря на родство с блистательным Философовым, дворянство тоже сначала не очень помогало), но быть вот таким "еврейчиком", первым сохранившим религию отцов иудеем в компании Бенуа (выкрест Нурок тщательно происхождение скрывал, свое англоманство выдавая за английскость крови), было трудно. Не облегчали положение и художественные вкусы будущего Бакста — вместо пантеона из Беклина, Менцеля и прерафаэлитов он превозносил старомодных и салонных Константина Маковского, Семирадского, Фортуни, Мейсонье, Жерома и иже с ними. Справедливости ради скажем, что и сами "невские пиквикианцы" еще недавно ни бельмеса не понимали в Моне и Мане, да и "Левушка" очень быстро освоился, и вскоре ему даже начали доверять вести заседания с колокольчиком в руках.
Дальше они пошли вместе: первые выставки, "Мир искусства", дягилевские экспозиции, "Русские сезоны"... Бакст во всем участвует и как станковист, и как график, и как декоратор экспозиционных пространств, а потом сценограф и художник по костюмам. Ему интересно все, все у него довольно успешно, ругань Стасова к этому времени уже тоже почти медаль. Так, его "Ужин", обруганный Стасовым ("Талия ее, весь склад и фигура — кошачьи, такие же противные, как у английского ломаки и урода Бердслея. Невыносимая вещь!"), обсуждался во всех петербургских салонах. Но после "Древнего ужаса" стало понятно, что мистика и философствование не его конек, а вот из виньеток "Мира искусства", из открыток к благотворительным базарам, из расстановки кадок с цветами на Таврической портретной выставке, да и из умения вовремя остановиться в портрете, идеально дозируя важное и отсекая все несущественное, становится ясно, что "Левушка" среди эстетов и есть самый главный эстет. Для него единственного из них потребность в идеальном (не пассеистичном, а современном) окружающем вещном мире была врожденной.
Начать формировать современный себе мир ему удастся после первых парижских высадок дягилевского десанта. Уже в июне 1910 года, вскоре после "Шехеразады", на Бакста посыпались заказы и контракты — Поль Пуаре первым подписал с ним долгосрочный контракт и сразу купил у него 12 рисунков модных туалетов, а уже через три года он имел подобные договоры: на платья — с домом мод Paquin, с Камиллой Роже — на эскизы шляп, с "Хэлльстерн" — на обувь. Дальше — больше. Балы и маскарады от Бакста в разных столицах мира. Огромный спрос на него и в Петербурге. Вот только в 1912 году европейская звезда, продающая любую свою почеркушку за внушительные деньги, получает предписание покинуть российскую столицу как еврей, не имеющий права проживать вне черты оседлости. Он пишет Бенуа: "Жалко снега, жалко Рождества, жалко Россию, но, право, я три раза порывался идти к Мар<ии> Павловне и так и не решился, сгорал от стыда, умолять о "разрешении" жить на родине". За него будут просить, Николай II откажет, еще раз поднажмут, разрешение будет получено, но "осадок останется". И после начала войны Бакст на родину уже не вернется.
Выставка Серова, с которой теперь в обязательном порядке сравнивают все, а уж его приятеля Бакста-то тем более, рассказывала о большом художнике как цельном мастере. Выставка Бакста способна поведать совсем иную историю — она ведет от слабых юношеских работ к знаменитым театральным его эскападам и даже (спасибо спасшей положение галерее "Наши художники") к роскошным эскизам для тканей 1920-х годов. Но тут нет ответа на главный вопрос: почему Париж заболел именно Бакстом? На него куда лучше отвечает любая сборная выставка о "Русских сезонах", где сравнение всегда в его пользу, там и рядом-то никто не стоит. Но в случае с персональной экспозицией, да еще без сильного отдела того, почти неизвестного нам послевоенного искусства, суть дарования остается размытой. Тут бы ошарашить, удивить, заставить онеметь от восторга. Показать что-то вроде коллекции галстуков, о которой писал сам художник в своем романе: "Она казалась восточною многоцветною сказкою на таинственном фоне раскрытого платяного шкафа, где в глубине... рядом висели обезглавленные и безжизненные Баксты". "Сказка" в жизни — вот о чем была его мечта и о чем было его искусство. Таких художников и вообще-то в мире мало, а в напряженной, логоцентричной и всех всегда желающей учить жить России — тем более. Да и того сами выгнали.