Музей имени Пушкина не стал справлять юбилей сколько-нибудь пышно из-за хронологических проблем. В 1998 году музей отпраздновал столетие и формально был прав — тогда исполнилось 100 лет со дня закладки музея, а теперь — 90 лет со дня его открытия. Но праздновать 90-летие после 100-летия как-то несообразно.
Что жаль, потому что музей — все-таки совершенно уникальный проект. У нас есть музеи, созданные императорами для подданных,— Русский музей, Эрмитаж. У нас есть музеи, образовавшиеся в результате конфискации имущества у царей, помещиков, капиталистов и попов,— Троице-Сергиева лавра, Останкино, Кусково. Но у нас только один музей, выросший из московской профессорской культуры — из кабинета изящных искусств Московского государственного университета.
В этом профессорском проекте Ивана Цветаева было и есть что-то утопическое. В Москве уже был музей — Третьяковская галерея,— который тоже возник из частной инициативы, но инициативы купеческой. В идее Павла Третьякова — собрать русскую школу живописи и ею гордиться — чувствуется привкус купеческого "Знай наших!". В свою очередь в идее Цветаева — собрать слепки Парфенона, Эрехтейона, Микеланджело и т. д.— есть, наоборот, профессорское "Знай других!".
Надо еще учесть, что Москва конца ХIX века была городом маленьким. Среди особняков Остоженки и Замоскворечья Третьяковка и Пушкинский музей смотрелись как два замка, боровшихся за власть над городом.
О Москве этого времени существует два рода воспоминаний. В одних это город, где лихие купцы на тройках ездят по трактирам, пока купчихи ходят по церквям. Купцы отличаются самобытностью, иногда гениальностью природного ума, витальной силой и сложной религиозной жизнью типа "не согрешишь — не покаешься". А есть другие — мемуары студентов и профессоров университета. Тут все больше про Канта, Фишера, Ключевского и Шевырева. Когда читаешь их вперемежку, кажется, что люди живут в разных городах, только топонимы общие.
Каждый раз, рассматривая подлинник с детства знакомой пушкинской копии, я чувствовал, что по-человечески копия мне говорит как-то больше, чем вот этот подлинник. На фото — копии и подлинники: Парфенон (слева) и портик Эрехтейона (справа) |
С архитектурной точки зрения это не здание, а словарь изящных искусств. Каждой своей колонной, обломом, эдикулой музей рассказывает о чрезвычайной своей учености. Когда его открывали, было сказано много недобрых слов. Павел Муратов, автор бессмертных "Образов Италии", так отделал автора музея Романа Клейна за академическую сухость, педантизм, копиизм и так далее, что тот предстал сущим маразматиком, совершенно непричастным к мировому художественному гению. Когда я прочел эту статью, будучи студентом того самого университета, я ясно понял, что нас обманывали, и все, что я любил,— бледная безжизненная копия подлинного искусства.
А потом произошло нечто странное. Когда я увидел портик Эрехтейона, то он — облепленный туристами, весь какой-то замусоренный — понравился мне не больше, чем его копия в ГМИИ. Я подавил в себе это чувство — но то же самое повторилось с мраморами Парфенона. Потом с Микеланджело. Потом я привык. Каждый раз, рассматривая подлинник с детства знакомой копии, я чувствовал, что по-человечески копия мне говорила как-то больше, чем вот этот подлинник.
С профессиональной точки зрения это, конечно, форменное безобразие. Копии, заказанные Иваном Цветаевым, отличаются уникальным качеством, но они, разумеется, не то же самое, что оригиналы. Но вот чего нет в подлинниках — в Италии, в Греции, в Англии,— это чувства незащищенности этих вещей, незаконности и невозможности их существования здесь, в этом пространстве. В может быть излишней учености клейновского стиля "неогрек", в тщательности, с которой собирались все эти слепки, в огромных пустых залах ГМИИ есть очарование наивной профессорской дерзости: полагать, что знание подвига Геракла с авгиевыми конюшнями много благороднее, чем знание подвигов действующего градоначальника по приватизации канализации.
Из утопии превратить Москву в образцовый университетский город ничего, разумеется, не получилось. Но этот рассадник непрактичных заблуждений просуществовал 90 лет. Видимо, идею самостоятельности и самостоятельной ценности университета, способного влиять на общественную жизнь, которая вдохновляла музей, все считали настолько наивной, что даже не стали с ней бороться. На демонстрациях в 30-е годы на портик ГМИИ вешали портреты Ленина и Сталина, но — поразительно — их конные статуи не вставали в экспозицию между кондотьерами Донателло и Верроккьо. Не было в музее гипсовых копий палок-копалок доисторического пролетариата. Он пополнил свои коллекции за счет национализаций и контрибуций, но в основе остался тем же, чем был. Памятником наивной дерзости университетских профессоров, решивших, что они способны изменить Москву.
ГРИГОРИЙ РЕВЗИН