Набережная
Вода — это городской мир иной. Как бы вы ни въезжали в город, вам предстоят сначала скучные предместья, потом раздрай срединной зоны и только потом собственно город. Но по воде вы всегда оказываетесь сразу в центре. Как будто прыгаете в центр через портал.
В статье об устройстве набережных Георгий Гольц написал, что здания на московских берегах не должны быть слишком высокими, иначе река покажется узковатой. Они также не должны быть слишком длинными, иначе она будет монотонной. Но и не слишком короткими, не как в Венеции, иначе Москва покажется недостаточно величественной на фоне своей реки.
Вода — это перспективная игрушка. В обычной, сухопутной среде у вас множество масштабных ориентиров — окна, двери, тротуары, машины,— вы хорошо понимаете реальные размеры, и ширина улицы не слишком зависит от высоты зданий, а величественность города мало связана с их длиной. Новый Арбат не кажется уже Старого из-за того, что там высотные здания, а Московский проспект в Петербурге не величественнее Ленинского в Москве, хотя здания тут куда короче. На воде все иначе.
Однажды я поучаствовал в установке памятника Данте и Вергилию в Венеции, против острова Сан-Микеле, который сделал Георгий Франгулян, физически это была бронзовая ладья длиной пять метров с трехметровыми фигурами. Когда памятник установили — в каких-то жалких ста метрах от берега — и мы вернулись на набережную, он превратился в мошку на горизонте, едва различимую с суши. То же с Петром. С воды он кажется пластмассовым солдатиком на макете, из переулка с Остоженки — Кинг-Конгом. Вода играет расстояниями, там нет людей и зданий, там ровная плоскость пустоты, и город постоянно соизмеряет себя с этим.
Набережная — это вопрос того, как сделать эти последние 50 метров на границе бытия. Как должна выглядеть граница с миром иным. Самый простой ответ — превратить эту границу в свалку. В долгой истории городов открытая вода — река или море — ценна несколькими своими свойствами. Во-первых, фортификационно — это препятствие для осаждающего неприятеля. Во-вторых, до распространения железных дорог это самый дешевый способ доставки грузов. В-третьих, это резервуар для сбрасывания нечистот и просто мусора. Все это превращает берега в место, где превалирует мысль хозяйственная, направленная на то, чем бы еще загадить берег. И в большинстве городов, стоя на высоком берегу, метрах в пятидесяти от берега, вы видите величественную пустоту пространства, антипод городской подробности и скученности, но эти последние 50 метров непреодолимы — это полоса препятствий. Предположение, что здесь может быть нечто прекрасное, остро и парадоксально.
Я думаю, поэтому очень долго идея набережной никому не приходит в голову. Это очень позднее изобретение. Ни в античном, ни в средневековом, ни в ренессансном, ни даже в барочном городе набережных не было. Они появились в XVIII–XIX веках в новоевропейском городе, и на вопрос о том, что же тут делать, было дано два ответа — набережная высокого и низкого жанра.
Вероятно, изобретателем первых набережных можно назвать Джона Ивлина. В 1666 году он предложил свой план реконструкции Лондона после пожара, не принятый и не исполненный, но много на что повлиявший. Он предполагал оформление западного берега Темзы каменной набережной с величественными лестницами-сходами и триумфальными арками, оформлявшими выход из города к реке. Можно представить себе степень возмущения лондонских лодочников этой вредной затеей — на всем берегу, где раньше каждый бросал свою лодку где хотел, было бы негде припарковаться.
Для возникновения набережной на берегу должно было оказаться нечто такое, что могло бы позволить себе не разгружать грузы непосредственно у своих стен и не сбрасывать нечистоты себе под нос. Поэтому набережная — аристократическое изобретение. Клод Перро в 1667 году строит восточный фасад Лувра и вместе с классицистической колоннадой впервые оформляет набережную. Это около 500 метров берега Сены. В течение следующих ста лет к этому добавляются набережные напротив колледжа Четырех наций и против Военной школы, а вслед за этим в 1760–1770-х начинается грандиозное строительство набережных Санкт-Петербурга. В известном смысле это наш национальный приоритет — Петербург был второй европейской столицей, получившей набережные, и первой, где они были построены в таком масштабе. Рим, Флоренция, Лондон, Берлин и т.д. украсились набережными позже, лишь в XIX веке.
Это изобретение, так же как и бульвар,— результат перенесения в город парковых приемов. Именно в парках XVII века, прежде всего в Версале, вода приобретает особые функции. Вода — символ власти, поскольку это вода покоренная, приведенная в правильный, геометрический вид бассейнов. Это не стихия, не опасность, но картина, зеркало. Прогулка по парку оказывается аналогом посещения картинной галереи, где виды геометрически правильной природы отражаются в правильных зеркалах бассейнов. Король созерцает метафизический порядок своего царства. Но по мере того, как прием распространяется за пределы королевского созерцания, он создает фигуру наблюдателя как такового, уже не связанную с функциями репрезентации власти. Набережные оказываются картинными рамами для обрамления водных зеркал (одновременно с каменными берегами появляются плотины, делающие воду высокой, а течение незаметным), и по этой городской галерее может гулять кто угодно.
Нужно оценить уникальность этого решения — это место для горожанина с особым устройством сознания. В 1823 году Сильвестр Щедрин создал картину «Новый Рим». Это довольно известное произведение, встречающееся во всех историях русского пейзажа как первый пример российского пленэра. На картине — вид на замок Святого Ангела с левого берега Тибра, примерно от нынешнего моста Умберто I. Щедрин рисовал по гравюре Пиранези 1750-х из серии «Виды Рима», которые, видимо, к 1820-м превратились в своего рода путеводитель для туристов. Набережной у Тибра еще нет, на первом плане лодки и рыбаки, человек двадцать, заняты своими лодками и разговорами. С позиций урбанистики можно сказать, что там у них, вероятно, какое-то рыбацкое сообщество — можно ведь представить себе устойчивое сообщество на реке. Но не на набережной. Набережная — это прогулки, созерцание, размышление, но не коммунальная жизнь. Набережная — это пространственный институт городского одиночества. Тебя помещают на границу с миром иным, вырывают из повседневного контекста и заставляют взглянуть на все из позиции постороннего.
Это роскошный партер перед пустой сценой бытия. Он роскошно обставлен. Кроме Версаля есть еще Венеция. В Венеции изначально нет набережных, дома стоят вплотную к воде, и гулять вдоль воды невозможно, Fondamenta delle Zattere, Fondamenta Schiavoni и Nuove начинают складываться только в XVI веке, а свое мраморное оформление получают уже после Наполеона. Но есть Гранд-канал. Сам образ Гранд-канала, вдоль которого стоят сорок дворцов главных аристократических семейств Венеции, производил неизгладимое впечатление на Европу.
Есть мифология зеркала, ощущаемая скорее интуитивно, и, вероятно, больше женщинами, чем мужчинами. Физически зеркало отражает все, что угодно, но на самом деле только то, что достойно отражения. Это род портрета, а портрет — довольно жесткий инструмент социально-эстетической цензуры. Лиц, достойных отражения в зеркале, сравнительно немного. Если здание представляет собой архитектурное недоразумение, оно редко стремится вылезти поближе к воде для отражения собственного безобразия. Набережная обязывает. Превращаясь в зеркало, вода притягивает к себе ту архитектуру, которая достойна в ней отразиться.
«Отражаемый ежесекундно тысячами квадратных метров текучей серебряной амальгамы, город словно бы постоянно фотографируем рекой, и отснятый метраж впадает в Финский залив, который солнечным днем выглядит как хранилище этих слепящих снимков»,— пишет Иосиф Бродский в «Путеводителе по переименованному городу» (перевод Льва Лосева). Это несколько кинематографическое ощущение реки как протекающей мимо тебя киноленты провоцируется эстетической законченностью каждого кадра: кажется, что ты провожаешь взглядом каждый миг созданных кем-то неба и земли и вслед за автором повторяешь: «И это хорошо».
Отражается на этой пленке, разумеется, не только архитектура. В книге Михаила Ямпольского «Наблюдатель» есть восхитительное размышление об облаках. Суть в следующем: открытие Ньютоном преломления света привело в XVIII веке к особому пониманию созерцания небес, когда облака стали пониматься как своеобразная живопись Бога — вот он преломляет облаками чистый свет на цветовой спектр, и так получается мир как картина. В приличном обществе практиковались специальные экскурсии для наблюдения за облаками (почему-то казалось, что особенно удачны они близ Неаполя, и об этом много свидетельств), продавались специальные приборы для наблюдений — стекла с коричневым налетом (для приближения колорита к классической живописи) и зеркала. Увы, это достойное занятие теперь перешло в разряд детских игр с потерянным первоначальным смыслом. Из этого Ямпольский выводит некоторые эксперименты в живописи Уильяма Тёрнера и метафизический строй этой живописи — попытку зарисовать картину Бога. Это ровно то время — 1800–1850-е,— когда набережные становятся повсеместной принадлежностью европейских городов.
Вода отражает небеса, и созерцание этой небесной живописи и создает уникальность этой среды. Я позволю себе еще одну цитату из Иосифа Бродского, на этот раз из «Набережной неисцелимых». «Я всегда был приверженцем мнения, что Бог или, по крайней мере, Его дух — есть время <…> В любом случае, я всегда считал, что раз Дух Божий носился над водою, вода должна была его отражать. Отсюда моя слабость к воде, к ее складкам, морщинам, ряби и — раз я с Севера — к ее серости. Я просто считаю, что вода есть образ времени» (перевод Григория Дашевского). Изумительно, что город способен соответствовать конструкции такого сознания.
Но увы, оставаться на таком уровне возгонки своего одиночества долго не получается. И отсюда — второй ответ, набережная низкого жанра. Все началось с Брайтона, где в конце XVIII века была устроена первая прогулочная набережная для лондонцев, приехавших в город подышать морским воздухом для поправки здоровья. За Брайтоном последовала в 1822 году Английская набережная в Ницце, далее это пагубное явление распространилось везде. Вместо метафизических набережных великих столиц появились набережные курортные.
Словно специально для того, чтобы снизить философический пафос, повсюду понастроили отелей, баров, ресторанов, местные жители подают креветок, кальмаров, омаров, танцульки, дамы с собачками, адюльтеры. Какое, спрошу я, может быть экзистенциальное одиночество, когда кругом устрицы с шампанским? И это английское изобретение распространилось повсеместно, в XIX веке по Франции и Италии, потом, после Второй мировой,— в Испании, Греции, Турции. Теперь даже если приедешь куда-нибудь на море, а набережной нет (ну как в Сочи), то кажется, что город неполноценный.
В принципе, здесь есть та же эксплуатация границы с иномирностью, что и в высоком жанре — нигде не бывает так весело, как на границе бытия, где ты уже оторвался от повседневности, но еще не перешел в мир иной и весело роишься среди себе подобных. Праздник — это смерть в легком жанре. При некоторых усилиях меланхолического темперамента правильное экзистенциальное состояние можно пережить и на курортной набережной. Помните, у Вертинского: «Потом опустели террасы, / И с пляжа кабинки свезли, / И даже рыбачьи баркасы / В далекое море ушли»,— это настроение ближе к делу, но в шансонеточном виде.
Сегодня набережные легкого жанра повсеместно переформатируют по своему образу и подобию высокие. Кафе, рестораны, спортивные приспособления, какое-то идиотское озеленение, прогулочные кораблики с музыкой и танцами и дебаркадеры с тяжелыми развлечениями затыкают, как могут, экзистенциальную брешь в среде города. Без всего этого сегодня город полагается не благоустроенным, так что пока практическая урбанистика еще не добралась повсюду — спешите видеть. Иммануил Кант оставил нам общеизвестное высказывание: «Две вещи на свете наполняют мою душу священным трепетом: звездное небо над головой и нравственный закон внутри нас». С точки зрения урбаниста, оно свидетельствует об отсутствии набережных в Кёнигсберге в конце XVIII — начале XIX века (что естественно в силу провинциальности этого города). Иначе бы к этим двум вещам добавилась третья.