Дом
Город на восемь десятых состоит из жилых домов, и в целом они как-то не раздражают. Но вот что поразительно. Стоит начать думать про каждый отдельный дом, и возникают сомнения. Почему он тут стоит? Зачем его здесь построили? Не справедливее было бы, чтобы тут был общественный парк или карусели, а не это?
Политики и девелоперы любят Эйфелеву башню в том смысле, что, когда ее строили, возмущению не было предела, а потом она стала символом Парижа. Рассуждение дурацкое — негодовали, когда строили, а символом стала, когда пристоялась. Так что угодно становится символом. Любой старый дом, каретный ли сарай купчихи Лаптевой, пятиэтажка в Капотне или 14-й корпус Кремля всегда найдут себе жрецов с горящими глазами, зрящими сокрытый символ как наяву. И наоборот, не существует ни одного нового дома, относительно которого никто не высказался бы в том смысле, что вас здесь не стояло. В особенности это касается жилого дома. Про храм, полицию или фабрику — понятно, зачем они нужны. Храм нужен, чтобы молиться, полиция — чтоб был порядок, фабрика — чтобы работать, а вот жилой дом? Просто чтобы жить?
Качество архитектуры не имеет отношения ни к силе негодования, ни к числу негодующих. Это скорее вопрос средней температуры по больнице. Сегодня в Москве негодующих будет много, случаются ситуации менее напряженные, но кто-нибудь находится всегда. В этом и проявляется главная проблема дома. Его неуместность.
Архитекторы борются с ней, и, двигаясь по городу, вы видите ухищрения людей, доказывающих, что их дома имеют право тут находиться. Само желание это доказать выдает их неуверенность в себе. Можно попытаться прописаться в прошлом задним числом. Сделать — старинным декором, обнажением остова — стены дома древними на вид. В том смысле, что я давно уж тут стою, раньше вас занимала. Общество на это реагирует ненавистью к новоделам и их разоблачением как экзистенциальной фальшивки. Можно, наоборот, попытаться зацепиться за будущее и объявить себя стартапом, первой ласточкой. Да, сейчас я кажусь существом неуместным, но в будущем все будут, как я. Это не очень эффективно, потому что города, наши в особенности,— своего рода кладбища первых ласточек, и уж больно много их не взлетело. Можно поставить на незаметность, быть как все. Но тут непонятно, зачем нужен еще один такой же, как другие.
Все это мелкие хитрости по сравнению с куда более принципиальной неуместностью дома. В городе об изобретениях поздних — скажем, трамвае или мэрии — рассуждать легко, а первичные выталкивают тебя в философию. Города состоят из домов, но дом — явление не городское. Дома предшествовали городу и принесли в него свои проблемы.
Любое животное делает вход в свое жилище сообразно форме своего тела. Существует бесконечное множество разных типов дверей, но нет ни одной — от античности до наших дней, деревянных, каменных, железных, стеклянных — в форме человеческого силуэта. Вход в дом человека — прямоугольник. И дальше, внутри, там опять плоскости стен и полов, прямоугольники комнат и коридоров, рамы окон. Архитектура царства Разума в буквальном смысле — ума-разума начальной геометрии. И ничего этого — ни прямоугольника, ни треугольника, ни квадрата — нет в природе. Только круги роднят нас с природой, но они, что мучительно переживали еще древние, иррационально несоизмеримы с квадратами. Человек — существо противоестественное. А дом — граница пространства, где сознание может ощущать себя «как дома».
Задача границы — нормализовать конфликт между сознанием в человеке и его отсутствием во всем остальном. Можно создать стену — чем толще, тем надежнее,— чтобы природа не пробралась. Сооружения античности и Средневековья знают пятиметровые в толщину каменные стены, почти без отверстий. Можно замаскироваться, спрятать дом в природу, отдать стены вьюнам и лианам и принять облик ненавязчивой землянки. Сегодняшние озелененные экологическим сознанием дома живо напоминают город бандерлогов из «Маугли». Можно безнадежно надеяться, что есть высший замысел божественной гармонии, на самом деле природа блага и разумна, и ты своим творческим гением постигаешь божественный порядок, строишь дом в соответствии с ним и вписываешься в мировую гармонию или хотя бы создаешь портал для того, чтобы туда попасть. Примеры — от Палладио до Райта — существуют, хотя их не так много, как решений оставить эту нелепую затею.
Город — это целиком пространство сознания, от ворот до ворот, от окраины до окраины, и даже в пригороде оно растворяется не сразу, хотя там зримо нарастает безумие. О, это чудесное искусственное пространство, где ты повсюду свой! Где мысль о собственной противоестественности если и приходит в голову, то не потому, что окружающая материя нагло тычет тебе в глаза своей естественностью. Оно было бы окончательно прекрасным, если бы не другие люди. Вместо того чтобы выписываться в порядок мировой, приходится прописываться в социальном.
Иван Жолтовский считал, что идеального состояния жилой дом достиг в эпоху Ренессанса, и пытался приспособить образы палаццо Строцци, Ручелаи и Питти к типологии сталинского многоквартирного дома для номенклатуры. Ему это до известной степени удалось — когда ходишь по Флоренции, с неудовольствием ощущаешь за спиной фантомное присутствие Большого Брата. Но при внешнем сходстве флорентийские палаццо и сталинские многоквартирные дома — это совсем разные технические устройства.
Классический европейский дом (как, впрочем, и ближневосточный) — это дом семьи. Семья может быть большая, человек сто, с ней могут жить слуги, гости, часть дома могут сдавать, но все равно это устройство для жизни по принципу «сам с чадами и домочадцами». До Великой французской революции под одной кровлей могли жить родственники, братья по крови, воины — братья по оружию, или монахи — братья по духу. Ну а после нее выяснилось, что все люди — братья. Появляются многоквартирные дома. Это изобретение было принято не всеми и не во всем мире. Англичане, приезжавшие в Париж в XIX веке, поражались, что дома здесь такие большие (семь этажей) и что живут в них чужие друг другу люди — это казалось не вполне приличным. Англосаксонский тип национального жилья принципиально отличается, это особняки или таунхаусы, но не многоквартирные дома. Те же страны, в анамнезе которых радикальные социальные революции XIX–ХХ веков, пошли по пути коммунальности под одной крышей. В России многоквартирные дома стали изготовляться индустриально, и на сегодняшний день в них живет чуть больше половины населения страны. Наш национальный тип жилья — это квартира в панельном доме.
История длинна, мозг пытлив, а решить, как жить, важно, так что решений множество. Античный дом — глухой забор, к которому пристроены комнаты, закрытые со всех сторон, кроме центра — двора, и это сердце дома. Дом Филипа Джонсона на Лонг-Айленде, стеклянный ящик на маленьких ножках, где комнаты открыты со всех сторон, кроме центра, санузла с непрозрачными стенами, и это — сердце дома. С морфологической точки зрения между ними примерно такая же разница, как между строением носорога и медузы. Дома можно выстроить в эволюционные ряды наподобие дарвиновских (чем в большой степени и занята история архитектуры), но, глядя на бесконечное многообразие экспериментов, гениальных и идиотских находок, испытываешь прежде всего тревогу не от неупорядоченности результатов поиска, а от того, насколько дом в принципе неустоявшееся, многовариантное изобретение. Как будто само существование этого явления всегда под вопросом.
Знаете, почему так происходит?
Город — это сознание, но коллективное. Это «мы» («вы», «они»), это множественное число, социум, и люди роятся в нем, получая удовольствие от своей социальности. Но верно и обратное. Дом — это «я». Жилые дома в городе воспринимаются по-особому — ты как бы мысленно в них поселяешься и примеряешь на себя жизнь за окнами. Грамматически «я» — слово, которое язык предоставляет тебе для самопроявления. Дом — такое же устройство в пространстве. Это пространственное местоимение, территория для твоего «я» в физической реальности, ты мысленно ее занимаешь. Но для социума необходимость «я» недоказуема.