В Александринском театре с премьеры новой версии "Оптимистической трагедии" стартовал всероссийский марафон театральных приношений к столетию Октябрьской революции
"Оптимистическая трагедия" Всеволода Вишневского — одна из тех вещей, которые, что называется, вошли в кровь советского человека. Хрестоматийной стала и товстоноговская постановка в Александринке в 1955 году.
Сегодняшняя "Оптимистическая трагедия. Прощальный бал" в постановке Виктора Рыжакова — еще один подход к известному произведению. Обращаясь к пьесе Вишневского, Рыжаков сильно рисковал: он понимал, что вещь может получиться, только если двигаться "наперекор" оригиналу или, выражаясь по-морскому, на абордаж. Не уклоняться от вызова — от текста, от автора,— а встретить их с открытым забралом. Не заигрывать, но и не презирать, сохранив фабулу. В общем, задача многотонкая, если можно так выразиться, тут нужна была какая-то универсальная идея, которая соединяла бы несоединимое.
...У писателя Аверченко есть рассказ "Фокус великого кино": белоэмигрант воображает, как жизнь, подобно кинопленке, можно было бы открутить назад. "Крути, Митька, крути!" — кричит он воображаемому механику. И вот уже большевистские декреты, как шелуха, облетают со стен... Ленин и Троцкий с компанией вышли, пятясь, из особняка Кшесинской, поехали задом наперед на вокзал... Быстро промелькнула Февральская революция, затем мировая война; пули вылетают из тел лежащих людей и влетают обратно в стволы пулеметов... Крути, Митька, крути!
Как известно, главный сюжет "Трагедии" — назначенная в анархистский отряд комиссарша постепенно превращает анархический матросский улей в стройную советскую массу, в первый морской полк. "Оптимистическая трагедия" понималась как борьба рацио со стихией, с хаосом; коммунизм тогда еще рассматривали буквально как математическую формулу, применение которой гарантирует всюду примерно один и тот же результат. Рыжаков применяет к спектаклю тот же метод "отмотки назад", он словно крутит ручку истории в обратном направлении, противоположном пьесе Вишневского: сбитую в единый кулак матросскую массу он рассыпает обратно на человеческие кусочки. И предоставляет каждому слово. Казалось бы, такому радикальному эксперименту должен был бы сопротивляться в первую очередь сам материал пьесы. Но в этом-то главный парадокс: когда пьеса писалась и переписывалась (1933-1934 годы), это была скорее мятежная, противоречивая и даже в чем-то болезненная вещь, канонической она стала много позже.
Как такая пьеса могла не просто выйти в СССР, но и стать памятником?.. Вслушаемся в диалоги моряков у Вишневского. Они звучат буквально пророчески. Ну хотя бы слова матроса Алексея (Тихон Жизневский), который говорит Комиссару: "На этой-то штучке (частная собственность, "мое".— "О") вы и споткнетесь", так оно в итоге и случилось, как мы знаем. Или вот офицеры, которые бегут из немецкого плена и которых расстреливают свои же: революция "собиралась победить насилие, но сама пала его жертвой". А вот командир полка, из бывших офицеров: "Вы ничем не отличаетесь от других режимов, вы хотите решать за человека, чего ему хотеть и думать". Эти монологи звучат убийственно и для советской власти, и для Комиссара. Поразительно, что это все произносилось с советской сцены: "Сознательной кашкой нас кормишь, комиссар?"
Эти люди удивительно напоминают нас сегодняшних — каждого со своими убеждениями, верой, со своим особым лексиконом и представлениями о хорошем
Режиссер словно бы возвращает этим матросам, собранным в единую массу, их отдельные голоса. И вдруг: каждый из них обретает собственную судьбу, жизненную позицию. То, что комиссарша собирала с таким трудом, рассыпается обратно на отдельные личности: обыватель, монархист, социалист, русский интеллигент или просто матрос, который хочет понять, "что такое хорошо". И вдруг понимаешь, что эти люди удивительно напоминают нас сегодняшних — каждого со своими убеждениями, верой, со своим особым лексиконом и представлениями о хорошем; кто за коммунистов, кто за либералов (и это слово есть в пьесе!), кто за "порядок", кто за царя, кто против.
Но режиссер идет дальше и деконструирует уже историю самой комиссарши! Что мы о ней знаем? Работала с солдатами, агитировала, образованная, цитирует Гумилева... Но кем она была раньше? В монологе комиссарши в спектакле вдруг звучит что-то знакомое. Ну да. Монолог Лизы Хохлаковой из "Братьев Карамазовых" — страдающая параличом ног четырнадцатилетняя девочка, дочь помещицы: "Ах, я хочу беспорядка. Я все хочу зажечь дом. Я воображаю, как это я подойду и зажгу потихоньку, непременно чтобы потихоньку. Они-то тушат, а он-то горит. А я знаю, да молчу", вот откуда, по Рыжакову, вышла комиссарша, вот куда привел достоевскую Лизу протест против зла. Но и это не вся ее литературная родословная. Комиссар (Анна Блинова) напоминает... одну из чеховских трех сестер. Эти энергичные диалоги о будущем... А от романтизма до революции, как мы знаем,— один шаг.
Матросы обретают голос буквально благодаря музыкальным номерам, которые вставлены в пьесу, каждый из них придуман с юмором, например рэп-диалог между анархистом и марксистом, поставленный подобно баттлу между Гнойным и Оксимироном. Получается, что у каждого из матросов до сбития в "массу" был какой-то свой, достойный внимания мир. И еще думаешь: если бы комиссарша не выжигала каленым железом разномыслие, то, может быть, и удалось бы уберечь Россию от большой крови, потому что всем сторонам тогда пришлось бы между собой договариваться. Спектакль многоплановый, многослойный, там много цитат и отсылок, разгадывать их — отдельное удовольствие (здесь и Блок, и Вертинский, и Вознесенский, и Макаревич, и Маяковский, и Окуджава). Несколько претенциозны, правда, в этом контексте тексты группы "Ленинград", 5'nizza, Led Zeppelin, Pink Floyd, Queen...
Спектакль не выносит приговора, он, так сказать, всех прощает. То есть, если слово "примирение" тут и уместно, то, по Рыжакову, эта формула примирения должна выглядеть так: каждому вернуть хотя бы право быть услышанным — пусть и после смерти, пусть и после краха всех иллюзий.